Франсуазе было холодно стоять на месте, и мы дошли до моста Согласия посмотреть на замерзшую Сену; к ней все, даже дети, подходили без опаски, как к огромному киту, выброшенному на берег и беззащитному, которого сейчас разрубят на куски. Потом вернулись на Елисейские Поля; я маялся горем между неподвижными деревянными лошадками и белой лужайкой, вписанной в черную сетку аллей; с лужайки убрали снег, а у статуи в руке оказался снежный ком, пояснявший ее позу. И даже старая дама, сложив «Деба», спросила у проходившей бонны, который час, и поблагодарила ее словами: «Как это любезно с вашей стороны!», а потом попросила дорожного рабочего передать ее внукам, что она замерзла и зовет их домой, и прибавила: «Вы невероятно добры, я просто не знаю, как вас благодарить!» Внезапно воздух разорвался надвое: между кукольным театром и цирком, на зардевшемся горизонте, на фоне разверзшегося до половины неба я заметил голубое перышко гувернантки. И Жильберта уже бежала ко мне со всех ног, сияющая и румяная, в квадратной меховой шапочке, возбужденная холодом, опозданием и жаждой играть; немного не добежав до меня, она прокатилась по льду и не то стараясь удержать равновесие, не то для красоты, не то притворяясь, будто катается на коньках, побежала дальше, широко раскинув в стороны руки, словно хотела заключить меня в объятия. «Браво! Браво! Очень хорошо! Не будь я из другой эпохи, не живи я при старом режиме, я бы сказала, как у вас теперь принято, — шикарно, лихо, — воскликнула старая дама, от имени безмолвных Елисейских Полей обращаясь к Жильберте с благодарностью за то, что она пришла, не побоявшись дурной погоды. — Вы как я, несмотря ни на что, храните верность старым добрым Елисейским Полям, нас с вами не запугать. Как я их люблю даже такими, просто слов нет. Вы будете смеяться, но, когда я вижу этот снег, мне вспоминается горностай!» И старая дама рассмеялась.
Снег, воплощение сил, имевших власть разлучить меня с Жильбертой, придавал этим дням печаль расставания, превращая их чуть ли не в дни отъезда, потому что до неузнаваемости менял обычное место наших встреч, заваливал его покрывалами и не позволял нам предаваться привычным занятиям; но, что ни говори, первый из этих дней обернулся успехом для моей любви, потому что впервые Жильберта словно разделила со мной мое огорчение. Из всей нашей компании были только мы двое, и то, что мы вот так оказались с ней наедине, не просто означало для меня начало близости, но выходило, будто она пришла в такую непогоду ради меня одного, и меня это так трогало, как если бы она отказалась от приглашения на утренник ради встречи со мной на Елисейских Полях; мне больше верилось в жизнеспособность и в будущее нашей дружбы теперь, когда эта дружба не угасла посреди царившего вокруг оцепенения, безлюдья и упадка; и пока Жильберта засовывала мне за шиворот комья снега, я с нежностью улыбался, очарованный предпочтением, которое она мне тем самым оказывала, признавая во мне попутчика в странствиях по неизведанной северной стране, очарованный подобием верности, которую она доказала мне в час испытаний. Вскоре, одна за другой, как нерешительные воробьи, появились ее подружки, черные на фоне снега. Мы принялись играть, и этому дню, начавшемуся так печально, суждено было кончиться радостью; когда перед игрой я подошел к той подружке с отрывистым голосом, которая при мне в самый первый день выкрикнула имя Жильберты, она мне сказала: «Нет-нет, мы знаем, что вам хочется быть в команде Жильберты! Посмотрите, она же вас зовет!» И в самом деле, она позвала меня на покрытую снегом лужайку, в свой лагерь, который под лучами солнца вспыхивал розовым и искрился тусклым металлическим блеском старинной узорчатой ткани, напоминая «поле золотой парчи»[297].
Я так боялся этого дня, а он оказался, наоборот, одним из немногих дней, когда я страдал не так жестоко, как обычно.
Вообще же меня занимало только одно: мне нужно было каждый день видеть Жильберту, а все остальное не имело значения — как-то раз, когда бабушка не вернулась домой к обеду, мне невольно пришло в голову, что, если ее сбил экипаж, меня какое-то время не пустят на Елисейские Поля: когда любишь кого-нибудь, никого больше не любишь; но мгновения, проведенные рядом с Жильбертой, которых я накануне так нетерпеливо, так трепетно ждал, что ради них готов был пожертвовать всем остальным, не приносили мне никакого счастья; и я это прекрасно сознавал, поскольку именно к этим мгновениям было приковано мое неослабевающее, страстное внимание, и все-таки, как я ни вглядывался, я не находил в них ни капли радости. Все время, пока я был вдали от Жильберты, мне было нужно ее видеть, потому что я беспрестанно пытался ее себе представить, но скоро ее образ начинал от меня ускользать, и я уже не знал в точности, чему соответствует моя любовь. И потом, она еще ни разу не сказала, что она меня любит. Наоборот, она и не думала скрывать, что у нее есть другие приятели, получше меня, что я, конечно, славный товарищ и поиграть со мной она не прочь, но я слишком рассеянный, все время отвлекаюсь; наконец, она часто обдавала меня холодом, и все это вместе могло бы поколебать мою уверенность в том, что я значу для нее больше, чем другие, если бы эта уверенность вытекала из того, что Жильберта меня любит, а не из того, что было на самом деле, — из того, что я ее люблю; именно в силу своей любви мне было внутренне необходимо думать о Жильберте, и эта необходимость каким-то образом подтверждала мне, что я для нее особенный. Но я и сам не открылся еще ей в своем чувстве. Разумеется, на каждой странице всех моих тетрадок я без конца писал ее имя и адрес, но эти неразборчивые строчки никак не могли притянуть ко мне ее мысли: пускай благодаря этим каракулям она занимала в моей жизни такое заметное место, все равно она в ней не участвовала, и я впадал в отчаяние, потому что каракули твердили мне не о Жильберте, которая их даже не увидит, а о моих собственных желаниях, и желания эти оказывались моим сугубо личным делом, оторванным от действительности, скучным и бессмысленным. Важнее всего было видеться с Жильбертой и чтобы мы с ней как можно скорее могли объясниться во взаимной любви, которая без этого не начнется. Вероятно, для человека зрелого причины, по которым мне так не терпелось увидеться с Жильбертой, оказались бы не столь важными и неотложными. Позже, становясь искушеннее в культуре наших удовольствий, мы научаемся думать о женщине, как я о Жильберте, не заботясь, соответствует ли этот образ действительности; мы готовы обойтись без уверенности в том, что и она нас любит, — довольно и того, что мы сами ее любим; мы отказываемся от удовольствия признаться ей в нашей склонности, чтобы укрепить ее склонность к нам, по примеру японских садовников, которые, чтобы получить более красивый цветок, приносят ему в жертву другие цветы. Но в те времена, когда я любил Жильберту, я еще верил, что любовь существует отдельно от нас; я верил, что в наших силах устранить преграды — и тогда она подарит нам все свои блаженства в заранее предустановленном неизменном порядке; мне казалось, что, если я умышленно подменю радость признания притворным безразличием, я не только сам себя лишу счастья, о котором больше всего мечтал, но и добровольно соглашусь на поддельную, бессмысленную любовь, не имеющую ничего общего с любовью истинной, чьи таинственные, предначертанные судьбой пути я отверг.