— Пусто, — сказал он, мне показалось, смущённо.
Это его смущение как бы расковало меня.
— Время не для прогулок, — сказала я. И спросила: — А вам не холодно?
Шинель на нём была расстёгнута, руки без перчаток.
— Я раскалён, ещё не остыл. — Он внимательно, пристально посмотрел на меня. И я не отвела взгляда! Мне было радостно смотреть в его глаза. — У вас тоже горят щёки, — сказал он.
Я, кажется, прижала руки к щекам (они действительно были горячими) и ни к селу ни к городу прошептала:
— Скоро весна.
— Скоро весна... — повторил он. — Сядем?
Мы сели на скамейку.
И мне показалось... Да, да! Только как бы в отдалении... Или так: музыка падала с неба. Я узнала свой любимый вальс «Увядшие розы». И прошептала:
— Настанут тёплые дни, и тут, в сквере, будет играть военный духовой оркестр. — Он молчал, и я сказала: — Я вас раньше не видела...
— Я приехал сегодня, — почему-то заспешил он. — И, как говорится, с корабля на бал — на ваш митинг. Да! — Он вскочил. — Мы же не познакомились! — Он протянул мне руку. — Григорий Каминский.
Я тоже поднялась со скамейки.
— Оля, — прошептала я. — Ольга Розен.
— Оля... — повторил он. — Снова Оля. — Он заглянул мне в глаза. — Я люблю это имя.
«Значит, — с ужасом подумала я, — у него есть девушка, тоже Оля...» Но я тотчас прогнала эту страшную мысль. Моя рука утонула в его горячей руке.
Мы опять сели на скамейку, так и держась за руки. И... Честное слово! Честное благородное слово! Через его руку ко мне, в самое сердце, переливалось... Что? Не знаю... Но мне так не хотелось отнимать свою руку! Тут я представила нашу классную даму Калерию Вильгельмовну Клайне, будто она из-за деревьев подглядывает. Или залегла за сугробами... С неё станется. Я высвободила свою руку.
— Оля... вы...
Он подыскивал слова, и я пришла ему на помощь:
— Я учусь во второй женской гимназии. В последнем классе.
— Сколько же вам лет? — спросил он.
«Не очень-то вежливо спрашивать вот так, прямо», — подумала я, но ответила без всякой утайки:
— Скоро семнадцать.
— И вы социал-демократка по убеждению? — В его голосе мне послышалось сомнение.
— Я в партии.
— Замечательно! — Он опять стал ужасно серьёзным. — Тогда мы будем встречаться часто. — Помолчал и добавил, засмеявшись: — Хотите вы этого или нет.
— Хочу! — вырвалось у меня. Я ужасно смутилась. И чтобы хоть как-то выбраться из этого смущения, спросила: — А где вы остановились?
— В Туле у меня дядя — сапожник с многочисленным семейством, — сказал Гриша. (Всё! Всё! Решено: я для себя буду называть его Гришей.) — У него и остановился. — Гриша лукаво посмотрел на меня. — Что вы ещё хотите обо мне знать?
— Всё! — потребовала я. Вот нахалка!
А он рассмеялся:
— Вот как? — И мгновенно стал серьёзным. Это у него быстро получается: только что смеялся — и тут же, пожалуйста, серьёзный. — Что же, извольте!
И Гриша рассказал мне о себе. Почему-то с некоторой иронией. Или мне показалось?
На свет произведён (он так и сказал — «произведён») в славном городе Екатеринославе, в семье рабочего-кузнеца. Вероисповедание православное. Гимназию закончил в Минске. Семья переехала туда, когда Грише было десять лет.
Он сказал:
— И вообще... Там — земля отцов. Дед мой, белорусский крестьянин Александр Иванович, в деревне был кузнецом, а отец по этой части пошёл уже в городе, на заводе. Странно... — Голос его стал совсем другим — мягким, нежным. — Видно, совсем маленьким к деду привозили. Помню: кузня, горн пылает, дед у наковальни вроде бы в кожаном фартуке, жарко, смрадно. Я выскакиваю на волю — и передо мной луг, весь в ромашках. Цветы высокие, прямо перед глазами стоят... Жёлтые, ворсистые сердечки в белых лепестках. Так ясно вижу, будто вчера было. Наверное, совсем крохой у деда гостил...
А мне привиделось: ясный летний день, луг на берегу Воронки, где у нас летняя дача. Весь в ромашках! Мы с Гришей, взявшись за руки, бежим к реке, ласковый ветер летит нам навстречу, и в небе поют жаворонки.
— Что дальше? — вернул меня на землю, в Пушкинский сквер, его голос. — Там же, в Минске, вступил в социал-демократическую партию, получается, Оля, в вашем возрасте...