— Мне все равно, кто напишет, — продолжал хмуро Ньюмен. — Хотите, я напишу ему от вашего имени, выражу наилучшие пожелания. А могу и так: надеюсь, ты скоро выберешься отсюда.
— Еще чего.
— В моем письме так нельзя, — сказал Тедди.
— И в моем нельзя, — мрачно произнес Ральф. — Почему ты не хочешь отправить письмо таким, как есть? Спорим, ты трусишь.
— Нет, не трушу.
— А вот, держу пари, трусишь.
— Ничего подобного.
— Я никогда не проигрываю.
— Да что тут отправлять? В письме нет ни слова. Чистая бумага, и ничего больше.
— С чего ты взял? — обиделся Ральф. — Это большое письмо. В нем уйма новостей.
— Мне пора, — сказал Ньюмен, — а то еще на поезд опоздаю.
Сторож выпустил его. За Ньюменом закрылись ворота. Тедди отвернулся и обоими глазами, серым и затянутым бельмом, уставился поверх дуба на летнее солнце.
У ворот, дрожа, стоял Ральф.
— К кому ты ходишь по воскресеньям? — крикнул он вслед Ньюмену.
— К отцу.
— Он на какой войне был?
— У него в черепушке война.
— Его гулять пускают?
— Нет, не пускают.
— Значит, он чокнутый?
— Точно, — ответил Ньюмен, уходя прочь.
— Стало быть, и ты тоже, — заключил Ральф. — Почему бы тебе не остаться с нами? Будем вместе время убивать.
Белый хлеб только подрумянивался у Леба в печи, а на сытный пьянящий дух уже стаями слетались покупатели. Застыв в боевой готовности за прилавком, Бесси, вторая жена Леба, приметила чуть в сторонке незнакомца — чахлого, потрепанного субъекта в котелке. Хотя он выглядел вполне безвредным рядом с нахрапистой толпой, ей сразу стало не по себе. Она вопросительно глянула на него, но он лишь склонил голову, как бы умоляя ее не волноваться — он, мол, подождет, готов ждать хоть всю жизнь. Лицо его светилось страданием. Напасти, видно, совсем одолели человека, въелись в плоть и кровь, и он этого уже не мог скрыть. Бесси напугалась.
Она быстро расправилась с очередью и, когда последних покупателей выдуло из лавки, снова уставилась на него.
Незнакомец приподнял шляпу:
— Прошу прощенья. Коботский. Булочник Леб дома?
— Какой еще Коботский?
— Старый друг.
Ответ напугал ее еще больше.
— И откуда вы?
— Я? Из давным-давно.
— А что вам надо?
Вопрос был обидный, и Коботский решил промолчать.
Словно привлеченный в лавку магией голосов, из задней двери вышел булочник в одной майке. Его мясистые красные руки были по локоть в тесте. Вместо колпака на голове торчал усыпанный мукой бумажный пакет. Мука запорошила очки, побелила любопытствующее лицо, и он напоминал пузатое привидение, хотя привидением, особенно через очки, показался ему именно Коботский.
— Коботский! — чуть не зарыдал булочник: ведь старый друг вызвал в памяти те ушедшие деньки, когда оба были молоды и жилось им не так, совсем по-другому жилось. От избытка чувств на его глазах навернулись слезы, но он решительно смахнул их рукой.
Коботский стянул с головы шляпу и промокнул взопревший лоб опрятным платком; там, где у Леба вились седые пряди, у него сияла лысина.
Леб подвинул табуретку:
— Садись, Коботский, садись.
— Не здесь, — буркнула Бесси. — Покупатели, — объяснила она Коботскому. — Дело к ужину. Вот-вот набегут.
— И правда, лучше не здесь, — кивнул Коботский.
И еще счастливее оттого, что им никто теперь не помешает, друзья отправились в заднюю комнату. Но покупателей не было, и Бесси пошла вслед за ними.
Не сняв черного пальто и шляпы, Коботский взгромоздился на высокий табурет в углу, сгорбился и устроил негнущиеся руки с набухшими серыми венами на худых коленках. Леб, близоруко поглядывая на него сквозь толстые стекла, примостился на мешке с мукой. Бесси навострила уши, но гость молчал. Обескураженному Лебу пришлось самому вести разговор:
— Ах, эти старые времена! Весь мир был как новенький, и мы, Коботский, были молоды. Помнишь, только вылезли из трюма парохода, а уже записались в вечернюю школу для иммигрантов? Haben, hatte, gehabt[19]. — Леб даже хихикнул при звуке этих слов.
Худой как скелет Коботский словно набрал в рот воды. Бесси нетерпеливо смахивала тряпкой пыль. Время от времени она бросала взгляд в лавку: никого.
Леб, душа общества, продекламировал, чтобы подбодрить друга: