Затем он добавил:
— Наверное, я совершил ошибку, попросив вас прийти сегодня сюда. Надо было мне поупражняться подольше, чтобы не тратить ничьего времени попусту. Боюсь, я еще не готов делать то, что мне бы хотелось.
— Мне все равно, сколько времени вы упражнялись, — сказала мисс Перри. — Вообще-то я думаю, что вы меня и не рисовали. Я сразу поняла, что это вам неинтересно. По-моему, вам из каких-то своих соображений интересно обшаривать глазами мое голое тело. Уж не знаю, что вам там нужно, но в одном я точно уверена: к живописи это отношения не имеет.
— Наверное, я совершил ошибку.
— Наверное, — согласилась натурщица. Она уже надела халат, затянула пояс.
— Я художница, — сказала она, — и позирую, потому что сижу без гроша, но сразу вижу, художник передо мной или нет.
— Я же все объяснил этой даме из Объединения молодых художников, — сказал мистер Элиху. — Вот почему мне так неприятно. Приношу свои извинения, — голос у мистера Элиху сел. — Надо было сразу догадаться, что так и будет. Мне семьдесят лет. Я всегда любил женщин, и мне было очень грустно от того, что сейчас у меня нет друзей-женщин. Это одна из причин, по которой я снова захотел начать писать, впрочем, я вовсе не хочу сказать, что у меня был большой талант. Сверх того, боюсь, я даже не предполагал, сколько всего я позабыл о живописи. Да не только о ней, о женском теле тоже. Я и не думал, что так разволнуюсь при виде вашего, да еще от размышлений о том, как пролетела моя жизнь. Я надеялся, что, если снова возьмусь за кисть, это вернет мне вкус к жизни. Очень сожалею, что вас побеспокоил и причинил вам такие неудобства.
— За неудобства вы мне заплатите, — сказала мисс Перри, — но вот за что заплатить не сможете, так это за оскорбление — за то, что я пришла сюда, за то, что позволила вам рыскать глазами по моему телу.
— Я вовсе не хотел вас оскорбить.
— Но я именно так себя и чувствую.
И тогда она велела мистеру Элиху раздеться.
— Раздеться? — поразился он. — Зачем?
— Хочу сделать набросок. Снимайте брюки и рубашку.
Он сказал, что только-только снял свое зимнее исподнее, но она не улыбнулась.
Мистер Элиху разделся, стыдясь подумать о том, каким она его видит.
Быстрыми размашистыми линиями она набросала эскиз. Внешность у него была неплохая, но чувствовал он себя из рук вон. Закончив эскиз, она выдавила из тюбика черную краску, окунула в нее кисть и замазала очертания его лица, превратив их в черное месиво.
Он видел, с какой ненавистью она это делает, но не проронил ни слова.
Мисс Перри швырнула кисть в мусорную корзину и отправилась в ванную переодеваться.
Старик выписал чек на оговоренную сумму. Ему было стыдно ставить свою подпись, но он все же расписался и протянул листок ей. Мисс Перри сунула чек в сумку и ушла.
По-своему она недурна, подумал он, только нет в ней милосердия. А потом спросил себя: «Неужели это и есть теперь моя жизнь? Неужели больше ничего не осталось?»
«Да», похоже, было ответом на оба эти вопроса, и он расплакался — от того, как быстро наступила старость.
Потом он снял с холста полотенце и хотел дописать ее лицо, но уже успел его забыть.
Вынимая ключ из кармана и отпирая дверь своей тесной квартирки, Морис Розенфельд смотрел на себя со стороны. Еврейский актер видел свои седеющие волосы, поникшие — следствие разочарований — плечи, сардоническую угрюмость лица, подчеркнутую изогнутой линией рта. Розенфельд повернул ключ в замке, сознавая, что отлично играет роль. В повороте ключа сквозит трагизм, подумал он.
— Кто там? — донеслось из квартиры.
Розенфельд — он не ожидал, что дома кто-то есть, — толкнул дверь и увидел, что окликнула его дочь… Софи лежала на кровати — если ее сложить, она превращалась в диван, а спальня в гостиную. В квартире имелась еще одна комната, поменьше, там спал Розенфельд с женой, плюс ниша — она служила кухонькой. Когда отец работал и поздно приходил домой после спектакля, Софи ставила вокруг своей кровати три ширмы, чтобы ее не будил свет: отец зажигал его, пока разогревал себе молоко перед сном. Ширмы служили и другой цели. Стоило Софи поссориться с отцом, она отгораживалась от него ширмами, и пусть себе бушует, сколько хочет. Без нее бушевать было неинтересно, он замолкал, дулся. А она устраивалась поудобнее на диване, читала журнал, — у нее была своя лампа — и благословляла ширмы. Они давали ей возможность уединиться и не унижаться до препирательств.