я. Преданный вам, semper idem, П. Г. Шарлю».
Тогда я понял, чего боялся Морель; конечно, в этом письме изрядно было и спеси, и литературщины. Но признание было правдивым. И Морель знал лучше меня, что «симптомы буйнопомешанных», которые находила г‑жа де Германт в своем девере, не исчерпывались, как я полагал доселе, краткими вспышками показного и бездейственного бешенства.
Но вернемся назад. Мы шли по бульварам с г‑ном де Шарлю, только что подрядившим меня, несколько неопределенным образом, на посредничество в мирных переговорах между ним и Морелем. Не дождавшись ответа, он продолжил: «Впрочем, я не знаю, почему он не играет; сейчас военное время и не устраивают концертов; но ведь люди танцуют, ходят на званые обеды, женщины изобретают “амбрин”[102] для кожи. Празднества заполнили последние — если немцы продвинутся дальше — дни нашей Помпеи. Только это избавило бы их от легкомыслия. Стоит лаве какого-нибудь германского Везувия (их морские орудия не менее ужасны, чем вулкан) увековечить их прерванные движения, застичь их за туалетом, и много веков спустя дети будут рассматривать в своих учебниках картинки с г‑жой Моле, накладывающей последний слой румян, чтобы отправиться к золовке, или с Состен де Германт, только что нарисовавшей фальшивые брови. Это станет темой для лекций всяких Бришо грядущего: легкомыслие эпохи десять веков спустя — материя самых основательных исследований, особенно если она законсервирована целиком, вулканической лавой или ее подобием — бомбардировкой. Какие мы оставим прекрасные свидетельства для историков будущего, если удушливые газы, вроде испущенных Везувием, и обвалы, вроде тех, что погребли Помпеи, сохранят в целости опрометчивые жилища, чьи хозяева не успели отправить в Байонну статуи и картины! Впрочем, разве это не Помпеи местами — вот уже год, каждый вечер, как эти люди лезут в свои погреба, но не с тем чтобы достать старую бутылку мутона-ротшильда или сент-эмильона, а чтобы припрятать драгоценности, как священники Геркуланума, застигнутые смертью, когда они выносили священные вазы? Предмет, который принесет смерть владельцу, всегда вызывает привязанность. Париж не был основан Гераклом, как Геркуланум. Но какие сходства! и прозрение присуще не только нашему времени — каждая эпоха владела этим даром. Если мне приходит на ум, что наверное завтра нас ждет участь городов у Везувия, то помпейские жители чувствовали, что им грозит судьба проклятых городов Библии. На стене одного помпейского дома нашли изобличительную надпись: “Содом и Гоморра”». Я не знаю, от мыслей ли о Содоме и того, что они пробуждали в нем, или вспомнив о бомбардировке, г‑н де Шарлю поднял на мгновение глаза к небу, но тотчас опустил их к земле. «Я восхищаюсь всеми героями этой войны, — сказал он. — Вы только подумайте, дорогой мой, в начале войны я несколько опрометчиво называл английских солдат заурядными футболистами, излишне самонадеянными, чтобы помериться силами с профессионалами — и какими профессионалами! Итак, даже чисто с эстетической точки зрения они просто-напросто греческие атлеты, вы понимаете, греческие, милейший, молодые люди Платона — или, точнее, спартанцы. Мои друзья посещали Руан, в котором теперь их лагерь, и видели там чудеса, просто чудеса, чудеса невообразимые. Это больше не Руан, это другой город. Конечно, там остался и старый Руан, с изможденными святыми собора. Разумеется, всё это тоже прекрасно, но это другое. И наши пуалю! Даже не найду слов, чтобы сказать, как я очарован нашими пуалю, молодыми парижатами — вот как этот, что идет с разбитным видом, миной шустрой такой, забавной. Частенько я их останавливаю, болтаю с ними — какое остроумие, какой здравый рассудок, — а парни из провинции! какие они милые, какие славные, с их раскатистым “р” и местечковым арго! я много жил в деревне, ночевал на фермах, я понимаю их язык. Но восхищаясь французами, мы не должны принижать наших врагов, иначе мы умалились бы сами. Вы не знаете, что такое немецкий солдат, вы не видели, как они маршируют нога в ногу, гуськом по своей Унтер-ден-Линден!»