После недавнего налета, когда небо было подвижнее земли, оно затихло, как море после бури, но, как море, оно еще не успокоилось до конца. Словно ракеты, поднимались в небо аэропланы, чтобы соединиться со звездами, а прожектора медленно прочерчивали в разрезанном небе, в его бледной звездной пыли, свои блуждающие млечные пути. Теперь среди созвездий выстраивались аэропланы, и благодаря этим «новым светилам»[99] возникало чувство, будто мы очутились в другом полушарии.
Г‑н де Шарлю выразил свой восторг перед авиаторами и, поскольку теперь он мог не сдерживать свои германофильские, как и прочие склонности, целокупно их при этом отрицая, добавил: «Однако немцы, которые летают на гота, восхищают меня не меньше. И еще на цеппелинах — представьте, какая смелость для этого нужна! Это же герои, чего тут говорить. Какой от них, спрашивается, вред для гражданских — ведь лупят же по ним батареи? Вы боитесь гота и пушек?» я ответил, что нет, но в этом был, наверное, жертвой самообмана. Быть может, когда леность приучила меня откладывать работу со дня на день, я вообразил, что схожим образом дело обстоит со смертью. Можно ли бояться пушки, если ты уверен, что сегодня она тебя не убьет? Впрочем, поскольку эти представления, о падающих бомбах, о возможной смерти, формировались независимо друг от друга, ничего трагического к тому образу, что был создан мной о полете немецких летательных аппаратов, они не прибавляли; пока как-то вечером с одного из них, трясущегося и разрезанного на моих глазах валами туманного, мрачного и бурного неба, с аэроплана, смертоносность которого была мне ведома, но который виделся мне лишь чем-то звездным и небесным, я не увидел полет бомбы, брошенной прямо в нас. Дело в том, что подлинная реальность угрозы воспринимается нами только в той — несводимой к чему-то уже известному — новизне, которая зовется впечатлением, и нередко оно, как в этом случае, сведено к одной линии, описывающей общую интенцию, линии со скрытой мощью искажающего ее исполнения; — тогда как на мосту Согласия, около аэроплана, нападающего и затравленного, словно то были отраженные в облаках фонтаны Елисейских полей, площади Согласия и Тюильри, светлые струи прожекторов преломлялись о небо, и то были тоже линии, исполненные прозорливой охранительной волей могущественных и мудрых людей, которым, как ночью в донсьерской казарме, я был благодарен за то, что их сила взяла на себя безоговорочную заботу о нас[100].
Ночь была так же прекрасна, как в 1914-м, и Париж был в такой же опасности. Казалось, что свет луны растягивает ласковое магниевое свечение, позволяя напоследок запечатлеть ночные образы прекрасных ансамблей Вандомской площади, площади Согласия; и тот страх, что вызывали во мне разрывы бомб, которые вот-вот могли разрушить эти ансамбли, придавал их еще нетронутой красоте какую-то полноту, словно бы они натужились загодя, подставляя ударам свою беззащитную архитектуру. «Вам не страшно? — переспросил г‑н де Шарлю. — Парижане не чувствуют опасности. Говорят, что у г‑жи Вердюрен собираются каждый вечер. Я об этом знаю только понаслышке, мне о них ничего не известно, я с ними совсем порвал», — добавил он, опустив не только глаза, будто прошел телеграфист, но также голову, плечи, и приподняв руку в жесте, выражавшем если не «я умываю руки», то по меньшей мере «не могу вам ничего сказать» (хотя я у него ничего не спрашивал). «Я знаю, что Морель часто ее посещает, — сказал он мне (он упомянул его впервые). — Говорят, он раскаивается в прошлом, он желает снова со мной сблизиться, — добавил он, выказывая этим и легковерие представителя Предместья («Ходят упорные слухи, что Франция и Германия устанавливают контакты, и более того — переговоры уже начались») и влюбленного, не убежденного многократным и решительным отпором. — во всяком случае, если он хочет помириться, надо хотя бы сказать об этом; я старше, и не мне делать первые шаги». Пожалуй, что говорить об этом было бессмысленно, ведь это было очевидно. Но он кривил душой и этим приводил меня в замешательство: говоря, что первые шаги следует делать не ему, он напротив совершал их, рассчитывая на то, что я вызовусь их мирить.