«Но зачем говорить об этой чепухе, разве всё это вам интересно?» — воскликнула герцогиня. Эта фраза была произнесена ею вполголоса, и никто не мог расслышать слов. Но молодой человек (он впоследствии заинтересует меня своим именем, намного более близким мне некогда, чем имя Сент-Эвертов) раздраженно вскочил и отошел подальше, чтобы его сосредоточению не мешали. Потому что играли Крейцерову сонату, но, запутавшись в программе, он решил, что это сочинение Равеля, про которого говорили, что он прекрасен как Палестрина, но труден для понимания. Он так резко вскочил, что сшиб столик, потому что в темноте его не заметил, — большинство присутствующих тотчас обернулось, и это простое упражнение (посмотреть, что там позади) ненадолго прервало мучительное «благоговейное» прослушивание Крейцеровой сонаты. Я и г‑жа де Германт, как причина скандальчика, поспешили перейти в другую комнату. «Ну разве эти пустяки могут интересовать человека ваших достоинств? я только что видела, как вы болтали с Жильбертой де Сен-Лу. Это вас недостойно. Лично мне кажется, что она ничего из себя не представляет, эта женщина… это не женщина, это что-то самое фальшивое и буржуазное в свете, — даже свою защиту интеллектуальности герцогиня выстраивала на аристократических предрассудках. — и вообще, зачем вы посещаете такие дома? Сегодня еще я понимаю, потому что здесь читала Рашель, это может вас заинтересовать. Но как бы хороша она сегодня ни была, перед такой публикой она не выкладывается. Как-нибудь вы пообедаете у меня с ней наедине. Тогда вы поймете, что она за человек. Она на сто голов выше всех, кто здесь. И после обеда она вам почитает Верлена. Вы мне об этом скажете что-нибудь новенькое. Но как вас занесло на эту “помпу” — нет, этого я не понимаю. Если, конечно, вы не хотите изучать…» — добавила она в легком сомнении и с колебанием, однако в тему не углубляясь, ибо не представляла в точности, в чем заключался плохо представимый род деятельности, на который она намекнула.
Особенно она хвасталась тем, что у нее каждый день присутствуют Х и Y. Дело в том, что в конечном счете она пришла к концепции «салонной дамы», некогда вызывавшей у нее отвращение (хотя сегодня она это отрицала), и «принимать всех самых», по ее мнению, было огромным преимуществом и печатью изысканности. Если я говорил ей, что та или иная «салонная дама» при жизни г‑жи де Хоуланд не говорила о ней ничего хорошего, моя наивность вызывала у герцогини бурное веселье: «Естественно, у нее ведь все и собирались, а вторая хотела всех переманить!»
«Вам не кажется, — спросил я герцогиню, — что г‑же де Сен-Лу неприятны встречи с бывшей любовницей мужа?» я увидел, как на лицо г‑жи де Германт легла косая складка, связующая какими-то глубокими нитями то, что она услышала, с малоприятными мыслями. Связями глубокими, хотя и не выражаемыми, — но наши тяжкие слова никогда не получат ответа, ни устного, ни письменного. Только глупцы десять раз кряду будут требовать ответа на напрасно написанное письмо, в котором было что-то лишнее, потому что на такие письма отвечают делами, и корреспондентка, которую вы сочли неаккуратной, при встрече назовет вас господином вместо того, чтобы обратиться к вам по имени. Мой намек на связь Сен-Лу с Рашелью был не столь тяжек и только на секунду мог расстроить г‑жу де Германт, напомнив ей, что я был другом Сен-Лу и, возможно, его конфидентом в пору того провала, что выпал на долю Рашели на вечере у герцогини. Но ее мысли на этом не остановились, грозная складка испарилась, и г‑жа де Германт ответила на мой вопрос о г‑же де Сен-Лу: «Скажу вам, что думаю: ей это безразлично, потому что Жильберта никогда не любила мужа. Она ведь просто чудовище. Ей нравилось положение в обществе, имя, то, что она станет моей племянницей, ей хотелось выбраться из своей грязи, — после чего ей ничего в голову не пришло, как туда вернуться. Знаете, я много страдала за нашего бедного Робера, потому что зорок как орел он не был, но потом разобрался, и в этом, и во многом другом. Не следует так говорить, потому что она все-таки моя племянница, и у меня нет точных доказательств, что она его обманывала, но слухи ходили разные, и — скажу вам, что знаю, — с одним офицером из Мезеглиза Робер хотел стреляться. И поэтому Робер пошел на фронт, война для него была выходом из семейных дрязг; если хотите знать мое мнение, его не убили — он сам пошел на смерть. А она и вовсе не горевала, она даже удивила меня своим неслыханным цинизмом и деланным безразличием, — мне это было очень обидно, потому что я сильно любила бедного Робера. Вас это удивит, наверное, меня вообще плохо знают, но мне до сих пор случается о нем думать. Я не забываю никого. Он мне ничего не говорил, но понял, что я всё разгадала. Подумайте сами, если бы она хоть капельку любила своего мужа, разве смогла бы она с таким хладнокровием находится в этой гостиной, — ведь здесь присутствует женщина, в которую он был безумно влюблен столько лет? Можно даже сказать — всегда, потому что я уверена, что это не прекращалось даже во время войны. Да она бы ей глотку перегрызла!» — крикнула герцогиня, забывая, что сама она, настаивая на приглашении Рашели, и делая возможной эту сцену, которую она считала неизбежной, если бы Жильберта любила Робера, поступила, наверное, жестоко. «Да она, знаете ли, — заключила герцогиня, — просто свинья». Это выражение стало возможным в устах г‑жи де Германт после того, как по наклонной, из среды обходительных Германтов, она скатилась в общество комедианток, потому что подобное, как ей казалось, «в духе» грубоватого XVIII века, а также потому, что, по ее мнению, ей позволено всё. Но в действительности эти слова были продиктованы ненавистью к Жильберте, настоятельной потребностью нанести ей удар, за невозможностью физически — заочно. Помимо того, этим герцогиня хотела оправдать свое поведение по отношению к Жильберте, или, вернее, в пику ей, в свете и семье, исходя из преемственности интересов Робера.