Обретенное время - страница 126

Шрифт
Интервал

стр.

и Рейнах воры или великие граждане. Для моей собеседницы г‑жа Леруа была чем-то вроде г‑жи Вердюрен в ее первой ипостаси — правда, не столь блестящей: ее кланчик ограничивался одним Берготом. Впрочем, эта молодая дама одной из последних, да и то совершенно случайно, слышала имя г‑жи Леруа. Сегодня уже никто не знает, кто она такая, — что, однако, закономерно. Ее имя не фигурирует даже в указателе «Посмертных мемуаров» г‑жи де Вильпаризи, в мыслях которой г‑жа Леруа занимала столь видное место. Маркиза не пишет о г‑же Леруа, впрочем, не оттого, что при жизни последняя была с ней не слишком любезна, а потому что после смерти она никого бы не смогла заинтересовать, и это молчание продиктовано не злопамятством светской женщины, но литературным тактом писателя. Мой разговор со светской приятельницей Блока был довольно занятен, ибо она была умна, но разница в наших словарях его затрудняла — и в то же время сообщала ему нечто назидательное. Мы знаем, что года летят, юность уступает место старости, самые прочные состояния и троны рушатся, что любая слава преходяща, — но эти сведения бесполезны, ибо наши методы познания и, так сказать, способы фотографирования подвижного универса, уносимого Временем, держат эти знания в пассиве. Поэтому люди, с которыми мы познакомились в молодости, навсегда останутся для нас молодыми, и мы ретроспективно украсим старческим благообразием тех, кого узнали в преклонные лета; мы безоговорочно будем доверять кредиту миллиардера и рассчитывать на поддержку короля — умозрительно представляя, но по существу не веря, что завтра они, лишенные власти, могут пуститься в бега. В более ограниченной области, чисто светской, как на более простом примере, вводящем в более запутанные задачи, хотя и того же порядка, сумятица моей беседы с этой девушкой, объяснявшаяся тем, что мы были частицами одного общества, но с двадцатипятилетним промежутком, даровала мне ощущение истории и способствовала укреплению чутья на нее.

Следует всё же отметить, что неведение подлинных положений, за десяток лет проявившее избранных в их теперешнем виде, будто прошлого не существовало, не позволявшее недавно прибывшей американке узнать о том, что г‑н де Шарлю занимал блестящее положение в Париже, тогда как в ту же эпоху Блок не имел ровным счетом никакого положения, что Сван, расстилавшийся перед г‑жой Бонтан, был в большой чести, — это неведение было свойственно не только новичкам, но и тем, кто вращался в сопредельных обществах, и оно — как у тех, так и у других, — было еще одним действием (но в последнем случае приложимом к индивиду, а не к социальной прослойке) Времени. В конечном счете, сколько бы мы ни меняли среду и образ жизни, наша память, держась нити тождественности личности, в последующие эпохи, даже через сорок лет будет связывать с ней воспоминания о тех или иных обществах, в которых мы тогда жили. Блок, посещавший принца де Германт, по-прежнему сохранял совершенное знание своей убогой еврейской среды, где варился в восемнадцать лет, и Сван, разлюбивший г‑жу Сван из-за женщины, подававшей чай у того самого Коломбе, посещения которого, как и чайной на улице Рояль, г‑жа Сван почитала одно время «шиком», прекрасно помнил о своем месте в свете, о Твикенгеме[173], и не питал иллюзий относительно причин, заставлявших его испытывать большее удовольствие от посещений Коломбе, нежели от визитов к герцогине де Брогли, — он прекрасно знал, что если бы он в тысячу раз был менее «шикарен», это ни на йоту не сделало бы его более частым посетителем Коломбе или Отеля Риц: вход туда был доступен каждому за определенную плату. Наверное, друзьям Блока и Свана вспоминался также и узкий еврейский круг, приглашения в Твикенгем, и потому в памяти друзей, среди не сильно разнящихся «я», Свана и Блока, отсутствовали разграничения между сегодняшним элегантным Блоком и гнусноватым Блоком былого, Сваном последних дней в Коломбе и Сваном в Букингемском дворце. Но эти друзья, в известной мере, соседствовали со Сваном в жизни; их собственная проходила по достаточно близкой линии, чтобы в памяти он мог присутствовать цельно; другие же, более далекие от Свана, не обязательно в социальном плане, но в плане близости отношений, которые встречались с ним не так часто, сохранили не так уж много воспоминаний о нем, и их познания не отличались устойчивостью. Спустя тридцать лет эти чужаки уже не помнили ничего определенного, что могло бы обосновываться в прошедшем и изменять ценность человека, находящегося перед глазами. Впрочем, в последние годы жизни Свана я слышал, как светские люди, которым говорили о нем, переспрашивали, словно то было общеизвестным его званием: «Вы говорите о Сване из Коломбе?» Теперь я слышал, как люди, которые, однако, могли бы знать его и ближе, говорили о Блоке: «Блок-Германт? Дружок Германтов?» Эти заблуждения дробили одну жизнь, отделяя ее от настоящего, и делали обсуждаемого человека чем-то другим, сотворенным накануне, — человеком, являющимся конденсатом своих поздних привычек (тогда как он продолжает непрерывность жизни, увязанной на прошедшем), — и они тоже зависят от Времени, но это уже не социальный феномен, это феномен памяти. Мне сразу же представился пример этого забвения, видоизменяющего облик людей, — правда, забвения несколько иного рода, но не менее от того впечатляющего. Юный племянник г‑жи де Германт, маркиз де Вильмандуа, некогда был вызывающе дерзок со мной, и я, в отместку, стал вести себя по отношению к нему столь же оскорбительно; было ясно: мы стали врагами. Пока я, на этом утреннике у принцессы де Германт, раздумывал о Времени, он представился мне, сказал, что, кажется, я знаком с его родней, что он читал мои статьи и ему очень хотелось бы завязать или возобновить знакомство. И действительно, с возрастом, как многие властные нахалы, он утратил свое высокомерие, и к тому же в его среде обо мне вспоминали — хотя и в связи с довольно посредственными статьями. Но эти причины его сердечности и шагов к примирению стояли на втором плане. Самым же главным — или, по меньшей мере, тем, что позволило задействовать остальное, — было то, что, либо обладая более слабой памятью, чем моя, либо в меньшей степени заостряя внимание на моих ответных ударах, следовавших за его выпадами (потому что тогда я не представлял для него такого же значения, что он для меня), он совершенно забыл нашу неприязнь. Самое большее, мое имя напомнило ему, что, должно быть, со мной, или с кем-то из моих родственников он встречался у одной из своих теток. Не будучи в точности уверен, знакомимся мы или уже знакомы, он тотчас заговорил со мной о тетке, у которой, в чем он не сомневался, мы должны были пересекаться — вспоминая, что там часто обо мне говорили, а вовсе не о наших перебранках. Нередко имя — это всё, что оставляет по себе человек, даже если он еще не умер, еще при жизни. Наша представления о нем так смутны или своеобразны, и так мало соответствуют тем, которые были о нем у нас прежде, что мы вспоминаем не о предполагавшейся дуэли, а о чудных желтых гетрах, — он их носил в детстве, когда гулял на Елисейских Полях, но вот как мы играли вместе он, несмотря на наши уверения, уже не вспомнит.


стр.

Похожие книги