Мама поворачивается ко мне со святой книгой на коленях. Ее голос крепнет, и ее больше не волнует то, что она мешает мне вникать в «развратные тайны романов».
— Однажды русский солдат остановил еврея и снял с его руки часы. Мимо как раз проезжал комиссар на коне. Еврей подбегает к комиссару, рассказывает ему, что произошло, и показывает на солдата пальцем. Комиссар слезает с коня, вынимает пистолет и приказывает солдату стать на колени посреди улицы. Тот плачет, умоляет сжалиться над его женой и детками, но ему это не помогает. Комиссар всаживает в него пулю и вдобавок пинает его сапогом. Присутствовавшие при этом люди рассказывали, что, когда час спустя расстрелянного унесли, он еще хрипел.
Мамин голос переходит в крик. Ее лицо вытягивается, глаза горят зеленым огнем, она то и дело поправляет свой парик. Как бы там ни было, надо следить, чтобы парик не слез с головы и она за чтением в субботу Пятикнижия на простом еврейском языке не осталась с непокрытыми волосами.
— Не знаю, раскаялся ли потом этот еврей, который нажаловался на солдата. Если он не раскаялся и уже умер, земля может выкинуть его из могилы. Но тогда еврейские лавочники были довольны — я сама это видела. «Нам не нравится то, что красные хотят отобрать у нас магазины, — говорили они. — Но то, что они не делают разницы между евреем и неевреем и не позволяют нас раздевать, нам очень нравится. Так ему и надо, этому Фоне, теперь неповадно будет грабить. Он заслужил смерть!» Вот как, слово в слово, говорили лавочники, эти добрые евреи.
Я стояла у своей корзинки и молчала. Разве у меня был выбор? Если Всевышний помог мне спастись от войны и у меня есть больной муж и маленькие дети, могу ли я позволить себе рисковать жизнью ради пустых разговоров? Но вот что я тебе скажу: я готова была наплевать этим евреям в рожу. У меня дрожали руки, я хотела кричать, рвать на себе волосы. Господи, Владыка мира, молилась я потихоньку, дай мне сил смолчать.
Ужас, ужас! Что стало с евреями?! Чтобы евреи стояли на улице и их ни чуточки не волновало то, что человека расстреливают из-за часов! «Комиссар — справедливый судья», — говорили они. А я вот думаю, что судья, который убивает человека из-за часов, в тысячу раз хуже вора. И у евреев, которые могут радоваться такому суду, такому зверству, разбойничьи сердца! — выкрикивает мама, выходя из себя, и на губах у нее выступает пена.
— Не кипятись так, — говорю я ей. — Что это ты вдруг вспомнила историю, которая случилась пятнадцать лет назад?
— Говоришь, не кипятись?! — подскакивает мама и захлопывает Пятикнижие на простом еврейском языке. — Говоришь, история, которая случилась пятнадцать лет назад?! Ах ты мой мудрец, знаток прописных истин, да ведь тот же самый комиссар говорит теперь, что Лееле и Пейсахка — шпионы.
Лицо мамы кривится от закипающего гнева. Она вытирает пену, выступившую в уголках рта, и резко говорит:
— В заботах у меня нехватки не было, за годы я забыла этого солдатика с часами. Но когда Велвл принес недобрую весть о своих уехавших в Россию детях, о том, что их там считают шпионами, я вспомнила эту историю во всех подробностях.
Я тогда ходила растерянная и расспрашивала людей, как выглядел этот солдатик. На меня таращили глаза и пожимали плечами: «Зачем вам это знать, он что, ваш родственник?» Пойди объясни им, что в меня вселился дибук[79], Господи, будь мне защитой! Я день и ночь думала о нем, словно у меня своих бед не было. Я представляла его маленьким веселым мужичком. Прибывает он в Вильну, выходит на улицу и видит: люди торгуют, крутятся, во всех окнах полно товара, а он ходит в лаптях или вообще босиком. Вот он себе и думает: я рвался в Вильну с ружьем и спас евреев от погрома, так не взять ли мне с них хоть на бутылку водки? А, может, он хотел привезти эти часы в деревню, своей жене и детям, чтобы они увидели, что он побывал в разных далеких краях. А может, он ничего не думал, просто из него выпрыгнула война, дикость. Наверное, прежде он служил императору и не знал, что нельзя грабить захваченный город. Короче говоря, ему захотелось часы. Так что, ему за это смерть полагается?