Так заканчивает мама свой рассказ, тут же, не успев перевести дух, открывает Пятикнижие на простом еврейском языке и читает взволнованно, словно «Таргум-шейни» — продолжение ее речей:
— «Он — Ахашверош, во времена которого почернело лицо Израиля, как дно горшка. Он — нечестивец и глупец Ахашверош, который сначала умертвил свою жену Вашти по совету своего любимца Амана, а потом умертвил своего любимца Амана ради своей жены Эстер».
Понемногу мама успокаивается, и, когда она доходит до рассказа о чудесах и величии царя Соломона, ее лицо светлеет, как небо после бури. Она читает описание трона, на котором восседал царь Соломон, верша свой праведный суд:
— «Трон был сделан с большим мастерством, никакой мастер на свете не сможет повторить его. И были ступени, чтобы подниматься на него.
На первой ступени лежал золотой бык, а напротив него лежал золотой лев. На второй ступени лежал золотой волк, а напротив него лежал золотой ягненок. На третьей ступени лежал золотой леопард, а напротив него лежал золотой верблюд. На четвертой ступени сидел золотой орел, а напротив него сидел золотой павлин. На пятой ступени сидел золотой ястреб, а напротив него сидел золотой голубь».
И все это означало, что во время суда слабый не должен бояться сильного.
I
Утром в понедельник месяца нисан[81] вдруг пахнуло ветром элула, тучами на кладбище.
Сегодня день попрошаек.
Алтерка-гусятник заранее ворчит. Едва завидев на улице Мясных лавок первого бедняка, он останавливается в воротах, чтобы посмотреть на Хасенек[82].
— Хваты идут, побирушки, — говорит он моей маме. — Как будто мало поста Гедальи и кануна Судного дня на Заречинском кладбище, они еще и сюда приходят. И когда? Как раз в канун Пейсаха, когда люди ждут Избавления.
— Но не могут же они целый год жить с подаяний, которые им дают в канун Судного дня, — отвечает Алтерке мама, выставляя свой товар. И тут же раскаивается в том, что пустилась в разговоры с гусятником. Его с самого утра тянет устроить скандал.
— Только посмотрите, она их жалеет! Да у каждого из этих побирушек есть узелок, где они хранят свои подержанные сокровища.
Первым около корзин моей матери останавливается городской сумасшедший: днем он валяется на Синагогальном дворе, а ночи коротает, завернувшись в завшивленные тряпки. Он смеется, широко открыв свой беззубый рот. С его мясистых губ стекает слюна. Если бы он был в своем уме, мама, может быть, обиделась бы на него за то, что он приходит за милостыней прежде, чем она хоть что-то продала, но, поскольку он наказан Богом, она дает ему монету и провожает его вздохом:
— Пусть такой разум будет у тех, кто желает нам зла.
— К этому убогому у меня нет претензий. — Алтерка дарит дурачку какую-то мелочь. — Сразу видно, что он не годится даже на то, чтобы быть резником на бойне.
Гусятник не забывает уколоть мою маму. Ведь она ходит в парике и, наверное, поддерживает его врагов, резников.
То, что у Алтерки сердце как у татарина, известно. Зато лавочник Хацкель — добрый человек. Он кладет на стол рядом с собой горстку медных грошей, чтобы иметь милостыню под рукой и не терять время на поиски. Он бросает удовлетворенный взгляд на солидное скопище покупателей, которые с нетерпением ждут, когда он начнет отмеривать и взвешивать. Другой взгляд он бросает на руку бедняка, протянутую к нему за подаянием.
Хацкель застывает в изумлении.
К нему тянется жесткая и широкая, как лопата, ладонь; тут же он замечает вторую руку с растопыренными колючими пальцами, похожими на зубья вил. Желтые, судорожно изогнутые пальцы третьей руки дрожат, плачут и требуют справедливости. Не успевает он прийти в себя, как у него перед глазами появляется клубок сросшегося мяса на высохших костях. К лавочнику проталкивается беспалая кисть: на, смотри, наслаждайся.
Хацкель ощущает укол в сердце, стеснение в груди, комок в горле, словно все эти калеки и уроды рвут его тело на части. Он швыряет деньги в протянутые ладони и отступает, словно бросив корм разъяренным зверям. Попрошайки не говорят ни слова и теснятся к двери в плотном молчании, словно мертвецы, вышедшие из могил, чтобы потребовать свою долю в этом мире.