Жажда и голод слились воедино, являясь в одном облике стакана сладкого крепкого чая или горячего молока. Он попытался вспомнить, что он ел в последний раз — мягкий, светлый хлеб, свежую брынзу… Но это не доставило ему особого удовольствия, даже наоборот, стало неприятно. Потом он вспомнил, что по пути купил кисть винограда и на ходу съел ее. Узелок он сунул под мышку, виноградную гроздь держал в левой руке, а пальцами правой отщипывал ягодки и собирал их в горсть, а когда набиралась полная пригоршня, отправлял ягоды в рот. Сейчас он ругал себя за эту глупую беспечность. Если бы теперь ему дали такую кисть или даже часть ее, он знал бы как есть: по виноградинке, с перерывами, чтобы каждая ягода до последней капли впиталась в плоть, чтобы сполна испытать наслаждение, не упустить ничего… Сначала надо высосать сладостный сок, потом растереть зубами кожицу, ощутить ее пронзительно кислый вкус, не спеша раздробить косточки и, размалывая между зубов мелкие жесткие зернышки, втянуть их вяжущую терпкость. Одна худосочная сухая ветка, на которой висят четыре-пять ягод, была бы теперь для него кладом.
Он стал думать о других своих ошибках, утратах. Если бы та девушка всего одну минуту, нет, секунду улыбалась ему, стоя прямо перед ним, он знал бы, как вобрать в себя все наслаждение этого мига, как поглотить его… Оторваться от созерцания хоть на один вздох, хоть на мгновение ока казалось ему огромной потерей кощунственной расточительностью.
Его внутренний мир так разросся, стал таким необъятным и всеобъемлющим — в то время как земля почти сплющила его тело, — что даже для злобы в нем нашлось место. Если бы тот человек оказался сейчас здесь, он не испугался бы — излил бы на него всю свою ненависть. Не то чтобы он набросился на него с криком, нет, этого он сделать не мог. Он бы только смотрел на него и всю накопившуюся злобу, капля за каплей, выплеснул бы в светлые жестокие глаза, изъязвленные красными жилками. Тот человек был во власти подлой и трусливой злости, им же владел гнев, мужественный и открытый.
Он принялся разыскивать свою тень, но она исчезла, спряталась в укромных уголках лица своего хозяина, и, когда он поднял голову, солнце беспрепятственно полилось ему на лоб, протекло сквозь брови, отыскало дорогу к глазам и постепенно обосновалось там, — теперь от него нельзя было отделаться.
Интересно, что с ним будет, когда он умрет? Его, конечно, найдут… Ощущение смерти было настолько чуждо ему, что даже эту мысль он по-прежнему связывал с жизнью. Сейчас он хотел умереть поскорее, чтобы его скорее нашли. Но ведь те, что придут после его смерти, — что они смогут сделать? Высвободить его, положить наконец плашмя? Это, в сущности, не имело значения. Важно, что он не будет больше скован землей… А может, никто никогда не найдет его? Или найдет — и пройдет мимо: не захочет извлечь его из этой могилы. Единственный ее недостаток в том, что она малость коротковата. Так зачем же вытаскивать его, а потом снова хоронить — здесь или в другой яме?.. Его оставят и уйдут (если придут вообще). До него доберутся вороны — выклюют глаза, в которых умерла надежда, и останутся лишь две черные страшные глазницы. Потом воронье начнет клевать его лицо, обнажатся кости черепа… Он покосился на мелькавшие перед глазами черные точки и подумал: вот они, легки на помине. Ему даже показалось, что он слышит карканье. Но черные точки уменьшились и соединились друг с другом — перед ним возник маленький стакан, полный темного чая, и стал увеличиваться, раздуваясь. Рядом заплясал другой стакан — с горячим молоком, он видел пар. Оба сделались громадными, заполнили собой всю пустыню. Сначала лопнул черный стакан — и чай, как сель, хлынул прямо к его лицу, потом белый — и молоко лавиной понеслось к черной луже, сопровождаемое белым хвостом пара. Черное и белое слились, образуя причудливые симметричные фигуры…
Сквозь плотно сомкнутые веки солнце больно кололо ему глаза радужными лучами. Он жмурился, и перед ним повисал сгусток крови, словно кусок чернеющей по краям свежей печенки. Когда же он, постепенно размыкая веки, приоткрывал глаза, кровавый сгусток терял цвет, становясь сначала охристым, потом красным, оранжевым, желтоватым, но не успевал побелеть окончательно — мягкая гамма оттенков исчезала, уступая место жгучему, мучительному блеску, ранящему мозг.