– Странный вы человек, сэр! – сказал старый джентльмен, сверля глазами Клиффорда, словно пытаясь проделать в нем дыру. – Никак вас не пойму!
– Нет уж, бьюсь об заклад, не поймете! – воскликнул Клиффорд, смеясь. – И все же, добрый сэр, я прозрачен, как вода в роднике Молов! Но пойдем, Хепизба! Мы уже достаточно далеко заехали. Давай же вспорхнем, как птицы, и сядем на ближайшую ветку, чтобы обсудить наш дальнейший полет!
В тот момент поезд как раз достиг очередной станции. Воспользовавшись краткой паузой, Клиффорд вышел из вагона, увлекая за собой Хепизбу. Миг спустя поезд – со всей его внутренней жизнью, в которой Клиффорд стал такой заметной фигурой, – уже исчезал вдали, быстро превращаясь в точку, которая миг спустя растаяла окончательно. Весь мир ускользнул от двух путешественников. В отдалении стояла деревянная церковь, почерневшая от времени, совершенно разрушенная, с разбитыми стеклами, большой трещиной в центре строения и обвалившимися балками главной квадратной башни. Дальше виднелся фермерский дом, построенный в старом стиле, такой же черный, как и церковь, с трехъярусной крышей, просевшей до высоты человеческого роста. Дом, похоже, был необитаем. У двери лежали остатки поленницы, но трава уже проросла между щепок и разбросанных бревен. Мелкие капли косого дождя падали на них, ветер был не сильным, но промозглым, полным холодной влаги.
Клиффорд дрожал с головы до ног. Возбужденное состояние, в котором у него появлялось столько мыслей и фантазий и в котором он говорил просто из необходимости дать выход кипящему пару идей, полностью миновало. Возбуждение придавало ему живость и энергию. Но все прошло, и с этого момента он обессилел.
– Теперь ты веди меня, Хепизба! – пробормотал он устало. – Делай со мной что хочешь!
Она опустилась на колени и молитвенно протянула руки к небу. Мрачная серая громада туч скрывала небеса, но то было не время проявлять неверие и не место сомневаться в том, есть ли над ними небо и есть ли на небе Всемогущий Отец!
– О Господи, – выдохнула бедная изможденная Хепизба и замолчала на миг, подбирая правильные слова. – О Господи, Отец наш, разве мы не дети твои? Смилуйся над нами!
Судья Пинчеон, пока его родственники бежали прочь с подозрительной поспешностью, все еще сидел в старой приемной, приглядывая за домом, как надлежит родственнику в отсутствие постоянных обитателей. Наша история, заблудившаяся, как сова в дневном свете, должна вернуться опять в свое сумрачное дупло.
Судья так и не переменил своего положения. Он не вытянул руку или ногу, не отвел взгляда ни на дюйм от дальнего угла комнаты – с тех самых пор, как шаги Хепизбы и Клиффорда прошуршали по коридору, а внешняя дверь осторожно закрылась за ними со стороны улицы. В левой руке он держал часы, но сжимал их так, что разглядеть циферблат было невозможно. Как глубока его задумчивость! Или, если предположить, что он уснул, как по-детски чиста его совесть, как неподвижна его грудь! И сон его столь спокоен, что его не тревожат ни дрожь, ни бормотание, ни храп, ни неровное дыхание! Нужно затаить свое, дабы убедиться, что он вообще дышит. Можно услышать тиканье его часов, но не дыхание. Без сомнения, это освежающий сон! И все же судья не может спать. Его глаза открыты! Старый политик, каким он является, никогда не засыпает с открытыми глазами, чтобы какой-нибудь враг или недоброжелатель, застав его в беспомощном состоянии, не заглянул в эти окна сознания и не сделал странных открытий среди воспоминаний, проектов, надежд, слабостей и сильных сторон, которые до этого хранились втайне от всех. Осторожный человек, как гласит поговорка, спит вполглаза. И в этом его мудрость. Но не с двумя открытыми глазами, поскольку это безрассудство! Нет, нет! Судья Пинчеон не может спать.
Однако странно, что джентльмен, столь занятый делами – и известный к тому же своей пунктуальностью, – так медлит в старом особняке, который никогда не любил посещать. Дубовое кресло наверняка зачаровало его своей вместительностью. Оно было просторным и, хотя и старым, но вполне удобным, поскольку дородный судья мог разместиться в нем с комфортом. Человек и более плотного сложения мог свободно расположиться на сиденье. Его предок, чей портрет сейчас висел на стене, обладал чисто английским плотным телосложением, но даже его живот не возвышался над подлокотниками, а широкий таз не полностью занимал сиденье. Но были кресла гораздо лучше – из красного дерева, черного ореха, палисандра, с новыми сиденьями и узорчатыми подушками, изогнутыми спинками, в которых можно с удобством раскинуться без риска чрезмерно расслабиться и уснуть, – и всеми этими креслами мог воспользоваться судья Пинчеон. Да! Существовало множество гостиных, в которых ему были бы рады. Матери семейства торопились бы встретить его, протягивая руки, юные дочери взбивали бы для него подушки и изо всех сил стремились бы обеспечить ему уют. Ведь судья был весьма состоятелен. К тому же он дорожил своими планами, как многие другие, и был куда веселее этих других; по крайней мере, утром, едва проснувшись, он планировал свои дела на день и оценивал вероятности на следующие пятнадцать лет. С его крепким здоровьем и возрастом, который едва ли ослабил его, пятнадцать или двадцать – а то и двадцать пять лет! – были в его полном распоряжении. Двадцать пять лет комфортной жизни в своих поместьях в городе и за ним, владея и распоряжаясь железной дорогой, банком, долей акций в страховых конторах и государственных предприятиях – иными словами, своим богатством и всеми своими вложениями, которые он уже сделал или еще планировал, наслаждаясь почетом и властью, которая еще только ждала его впереди! Это хорошо! Это замечательно! И этого достаточно!