Никого из родных по всей земле не имел старик. Все погибли они в холерный год. Зачем-то выжил из всех только он. А эту малую книжечку читал еще отец его, она одна была ему близким, родным существом.
Если совсем потерять даже возможность, — возможность взять ее в руки, тогда конец последний всему — и себе, и людям, и миру.
Давно уже не брал ее и руки, чувствуя тайную фальшь новых своих, пригрезившихся в темных сумерках жизни просветов. Но от призраков он освободился теперь, взамен того видит — голубые глаза с сиянием невинности, и то же лицо поруганное, израненное, но с неземным величием радостной скорби.
Пусть будет дальше то, чему быть суждено. Может быть, завтра же все это вновь рассеется мифом. Но пока снова может взять эту книгу.
Когда раскрывал он ее, вдруг еще один образ, заслоненный подвалом и всем, что там было, встал перед ним.
Ничего не знал и не слышал раньше о Глебе. Теперь он был вновь перед ним — прекрасный и строгий, как архангел с мечом. Это он крикнул о дьяволе.
И опять дрожь пробежала по телу. Неужели нельзя, недостойно коснуться Евангелия? Значит — конец? И старик инстинктивно протянул вперед свои костлявые руки. Скрюченные пальцы молили о защите, о прощении, об искуплении исступленных грехов его, об удалении одержащего душу живую…
— Но избави меня от лукавого, — помимо воли его прошептали уста.
Светлый образ архангела придвинулся ближе. Но взор его был все так же проникающе-строг.
— Спаси! Помоги мне… Скажи мне, есть ли Христос… В чем Его Лик? В белизне? В непорочности? В святости? В экстазе страдания?
Старик упал на колени возле блистающих крыл.
Архангел поднял его, коснувшись устами холодного лба, и исчез, ничего не сказав. И только свет, вдруг просиявший необычайною кротостью из сурово доселе сверкавших глаз, только свет этот — неизъяснимо сладостный — еще реял, медля уйти и тихо сливаясь с рассветом раннего утра.
Дрожащими пальцами коснулся старик своих глаз, потом провел по лицу, потом пальцы попали на губы. И кожица губ показалась ему такой детской и свежей. Дух возрождения тронул сердце его, и дрогнуло все существо, и молодые горячие слезы хлынули, поднимаясь к глазам из иссохшей старой груди. Открылся какой-то родник, не бивший вот уже много тяжелых, и скорбных, и заскорузлых лет.
И в слезах, и в свете, его осиявшем, был миг приближения к незнаемой для человеческих слов, единой сияющей правде, было разрешение мук, неразрешимых для земного ума…
Так ощущал это, плача, старик.
Чистым, свежим платком вытер он слезы, поцеловал его, сложил бережно, еще раз пальцами тронул помолодевшие губы и в радостном возбуждении, легкой походкой подошел ближе к окну, сел, близко придвинув свой стул, и развернул благоговейно заветную книгу. Быстро светлело.
Проводив Глеба, девушка долго бродила по старой, отживающей и так вдруг преобразившейся перед смертью своей, прекрасной в разрушении выставке. Все дышало вокруг тайным ароматом для Анны возродившейся жизни. Жизнь не умирала здесь никогда, но теперь пробудилась к новому, волшебно-прекрасному бытию.
Золотой Глебов крестик незримо сиял на груди Анны. Как малое дорогое дитя, чувствовала она его близко возле себя, в себе. В душе ее блистал, переливаясь отсветами близкого рая, золотой братнин крест.
Новый, духовный, не по-земному близкий ей брат.
Откуда, за что это счастие посетило ее?
Все ее осеннее царство было как храм. Сияло мирным куполом небо, свечами горели стройные тополя, молитвенным шепотом орошали, падая, листья расстилавшуюся у подножия ног ее землю. Одна была девушка в храме, но всюду разлит был, но всюду дышал образ незримого, образ близкого, вечного брата.
Ни единой черты сомнения или грусти, или дурного предчувствия не легло в залитом сиянием, светом напоенном, золотящемся небе души ее.
Совсем под вечер вернулся из города и Андрей. Необычно сосредоточен и задумчив был он.
— Где Глеб?
Даже с сестрой не успел поздороваться, — про Глеба спросил.
Не было Глеба.
— Что вы делали здесь без меня?
И этот вопрос прозвучал печально, рассеянно. Большая скрытая грусть всем словам его придавала неуловимо печальный оттенок.