Непонятен тот сладкий зов, но Анна послушна ему. И вот начинает она снимать свое платье, так часто делала это для брата. Но теперь — так, бесцельно, одной, самой для себя, захотелось это ей сделать… — для себя, для вечернего солнца, для этих святых, еще не рожденных к страданию кротких детей, для странных и милых существ, таких ласковых к ней, так вкрадчиво обещающих нечто, для того, кто поет в ее сердце для того, о чем он поет…
Чем легче, тем радостней ей особой волшебного радостью. Не просто сказка вечерняя — здесь именно волшебство, ибо кто-то вошел в нее, кто-то неутоленной рекою разлился в ней, и поднимают, покачивая, неведомые, все новые волны, и не спрашивает Анна: зачем? — и машинально снимает с себя все быстрей и быстрее одежды.
А потом поднялась, совсем обнаженная, и потянулась, полузакрыв глаза, с улыбкой предвестия грядущего счастья.
Чудилось ей: близко открылись какие-то дали, придвинулся сон, и голоса прекрасные и зовущие звучат над ней, и внизу, и вокруг нее, совсем ясно, явственно, — вот-вот поймет, расслышит, уловит — и ее душа, один из тех же таинственных голосов, уже поет им в ответ, ликуя в светлом экстазе предчувствия. Лика Христа не видит она, Он подернут, закрыт золотистым туманом, но улыбка Его влекущая светит Анне, как солнце, неземным ароматом дышат лучи ее, и восторг поднимается из опьяненной божественным светом души и все растет и растет, как океан перед кручами гор — неприступных, венчаемых куполом неба.
Но хочется Анне — шепчет об этом не уставая кто-то в сердце ее — хочется девушке видеть и самый Лик. И вот ступает ближе, навстречу Ему, и тихо идет меж видений и призраков, — сама как видение, как сон, как мечта. И улыбаются ей создания родственной, близкой души ее брата и благословляют с застенчивой радостью. Их радует новый путь. И благодарно Анна касается тонких изысканных их очертаний, своею рукою даря им мгновенную ласку. Пальцы девушки чисты и святы. Струится с них светлый воздушный напиток того чувства без имени, что переполняет ее. Но колеблется Светлый Лик, но расплывается Облик Христов по мере того, как приближается Анна к Нему… А улыбка Его остается, окутывает ее всю с головы до ног, проникает во все поры тела ее, струится в крови, и всю странно живую залу наполняет собою, и дышит одной душой огромная зала с вечерним блистающим солнцем. Ах, уродцы! Уродцы особенно нежны, особенно чутки к неземной красоте. Благоговейно и жадно льнут они к источнику влаги живой.
И так бродит Анна меж ними. И вот попадает в золотую волну. Лучи обнимают ее, ласкаются близкого лаской к душистым одеждам ее обнаженного, просветленного тела. Навстречу солнцу протягивает она тонкие, бледные руки и видит, как окрашивает их Солнечный Бог нежным молочно-розоватым румянцем. Они светятся, они зацветают небывалой еще неземной красотой; такими руками рвут цветы в райских садах светлые ангелы и кладут их, сорвав, к престолу Царя небесных сил, и расцветают сорванные создания новой трепещущей полнотой бытия, вознесенного жизнью.
Анна опускает глаза и видит всю себя в розовом осиянии и не может не улыбнуться улыбкой восторга перед собою, перед этим светящимся Богом, и с удивлением блаженства едва-едва касается юного Божества длинными тонкими пальцами розовых рук.
Солнце медлит закатом.
С дневным поездом, действительно, Глеб не приехал. Следующий приходил через четыре часа, и Андрей решил, не заходя домой, побродить по городу.
Сестра подождет. Она ведь знает, что Глеб точно не обозначил поезда, с которым приедет.
Андрей пошел в город.
С утра было бодрое, свежее настроение. Спал мертвым сном, без видений. Он любил такой сон. Вообще любил крепко уснуть, как дитя отдаваясь в чьи-то широкие славные лапы. Закрывал глаза, потягивался, будто не давался, нарочно, чуть-чуть играя, чуть-чуть дразня вековую стихию, что протянула из дремотных недр своих эти мягкие лапы, дли которых нет слишком взрослых людей и что так умеют баюкать одинаково всех. Но недолго дразнил, вдруг сжимался калачиком, кто-то качнет его, вещи двинутся в сторону, поплывут, и сам он все ниже и ниже опускается в прохладную и теплую вместе — это, засыпая, возможно — в беспредельность забвения.