Он кивнул ей вслед.
О н. Видали? Каковы современные-то?! Хороша!
Черт его знает почему, именно тут, именно сейчас мне показалось, что вспомнил его, хоть ничего такого он не сказал, не сделал!..
Не то чтобы совсем вспомнил, а так, шевельнулось что-то, но так ясно и живо, что я даже вздрогнул — как это мне сразу в голову не пришло?!
Стало совсем темно, и, когда вспыхивала молния, его лицо казалось белым и бесформенным на черном почти фоне моря и тучи.
* * *
Это было в самом начале, почти сразу после того, как я попал в плен, нас еще только везли в тот лагерь. Мы стояли впритык друг к другу в открытом товарном вагоне, ночью пошел дождь — уже начиналась осень, — и мы сразу промокли до нитки.
Я его раньше не знал, он был из чужой части, и, хотя мы, и оказались рядом в вагоне, я не мог разглядеть в темноте его лицо, только слышал его шепот и чувствовал его тепло. На поворотах нас сильно заносило, осенний холодный дождь хлестал не переставая, а он шептал у самого уха:
О н. Главное — держаться вместе. Ничего они с нами не сделают, если держаться вместе…
Я. Ты давно в плен попал?
О н. Под Калачом. Вся дивизия.
Я. А я контуженый был…
Поезд громыхал и раскачивался на стыках, я едва держался на ногах, но сесть было нельзя, так набили нами этот товарный вагон.
Хорошо — дождик, хоть пить не захочется.
Он спросил еще тише:
О н. Ты рядовой? А то они командиров — знаешь? — раз-два, и будь здоров…
Я был лейтенантом, да еще батальонным политруком по должности, и я знал, что они со мной сделают, если узнают.
Я. Рядовой.
О н. Я тоже. Вместе держаться надо, это главное…
Но гимнастерка на нем была командирская, только со споротыми петлицами. Он помолчал, может задремал даже, и сквозь мокрую гимнастерку я слышал плечом, как бьется его сердце, — он был чуть повыше меня.
Потом он заговорил снова, так же тихо и быстро:
А я волгарь. С Волги. У нас народ знаешь какой? Выдюжит, все снесет — не пикнет!..
Я. Если сразу не кокнули, значит, в лагерь везут, как ты думаешь?..
О н. У нас парень был, сам украинец, только черный и нос горбатый, так они его сразу же, даже слушать не стали… А какой он еврей? — хохол настоящий. И никто не пикнул, вот что ужасно!
Я. Главное — недолго бы везли, тут загнешься, даже оправиться нельзя…
О н. Говорят, они уже к Волге вышли, не знаешь?
Я. Кто его знает…
Впереди замаячили сквозь дождь огни станции. Поезд стал резко тормозить, и мы чуть было не повалились в кучу, в вонючую жижу на полу вагона. А как только он остановился, со станции заорал громкоговоритель по-немецки что-то хриплое, а потом, таким же хриплым голосом, по-русски:
«Выходить по одному, соблюдать порядок, строиться по четыре возле вагонов, при попытке к бегству — расстрел на месте без предупреждения. Выходить по одному, соблюдать порядок…»
И сразу забегали вдоль вагонов сапоги.
О н. Давай вместе держаться, ладно? Если вместе — ничего они с нами не смогут сделать, если всем вместе…
Кто-то дернул со скрежетом дверь вагона, скомандовал что-то по-немецки, репродуктор надрывался, но его было плохо слышно из-за дождя и крика.
* * *
Дождь пошел еще сильнее.
Громкоговоритель спасательной станции не унимался:
«Девушка в белой шапочке, делаю последнее серьезное предупреждение! Немедленно давай к берегу, тебе русским языком говорят! Последний раз предупреждаю!»
А может, совсем не о н?
Может, просто так вспомнилось, потому что дождь и потому что разговор зашел о лагере?
Ведь вроде бы непохож, да и на той фотокарточке тоже — обыкновенное лицо, ничего не напоминает…
Он откупорил бутылки, налил пиво в стаканы.
О н. Как из ведра поливает! Хотя, пока они шашлык зажарят, и дождь пройдет и лужи просохнут.
Я его спросил неожиданно для самого себя:
Я. А вы воевали?
Он задержал бутылку над стаканом.
О н. Нет, не пришлось. Я работал на номерном заводе, просился — не пустили. Фронт — тыл, тогда все едино было, вровень хлебнули. А эти бутылки еще холодней даже!.. Что вдруг спросили?
Я пожал плечами.
Нет, не пришлось. Неловко даже, понимаете, — все моего года рождения свое отвоевали, а я… такое дело… Спрашивают, — не всем же объяснять станешь?