В начале восьмого они оделись и вышли. Начинало светать — хмурым, неясно–свинцовым рассветом. На бульваре, в деревьях шумел ветер. Фонари гасли. Побежали трамы, над ними вспыхивала зеленая искра. На Страстной площади было пустынно. Дремал лихач на паре голубков. Лампадка краснела у входа в монастырь, открылась свечная лавочка. На колокольне медленно звонили.
Ретизанов подошел к лихачу и негромко сказал:
— В Петровский парк.
— Пожа–пожалуйте!
Лихач вскочил и бросился снимать с озябших лошадей попоны.
Через минуту они катили по Тверской, по прямой, классической улице кутежей, загородных ресторанов. Иногда навстречу попадались тройки — кутилы шумели, хохотали, и в облаке снега уносились. Проревел автомобиль. Лежавший на дне веселый человек приветствовал встречных, выкидывая ноги кверху. Прокатили под Триумфальной аркой, где тяжело летели бронзовые кони победы. Светящиеся часы на вокзале показывали без двадцати восемь.
Христофоров находился в странном, полуотсутствующем состоянии. Он не особенно хорошо понимал, куда и зачем едут. Как будто изменились декорации, но все продолжается его мечтательное созерцанье в мансарде — теперь летят навстречу арки, дома, сады — с той же фантастической бесцельностью. И лишь подо всем, глубоко и жалобно, стонет что‑то в сердце. Ретизанов молчал. Он был задумчив и сдержан, как человек, делающий важное, очень серьезное дело. Он указал кучеру, где надо свернуть, за «Яром», по какой аллее проехать. Потом остановил его. Они вылезли. Лихач шагом должен был возвращаться в указанное место.
— Вот, сюда, — покойно сказал Христофорову Ретизанов и повел узкой, слегка протоптанной тропинкой на средину поляны. Там росли три огромные пихты; под ними — скамейка. Место было пустынное. Налетал ветер, курил снежком. Тяжело пронеслась, ныряя, ворона. Виднелись забитые и занесенные снегом дачи. Что‑то очень суровое и скорбное было в этом утре, синеющем снеге, мертвых дачах.
Ждать пришлось недолго. С противоположной стороны поляны, шагая по цельному снегу, приближалась высокая фигура Никодимова, в николаевской шинели, которую приходилось подбирать. За ним шел военный врач и юноша в пальто со скунсовым воротником, торчавшим веером.
— Вон они где, — сказал круглолицый доктор, настоящий москвич, будто отлично был знаком с сидевшими. — Привет на сто лет! Ну и пустяковое же дело затеяли, господа!
Христофорову стало очень холодно. Никодимов положил на скамейку два браунинга и обоймы.
— Право, — сказал врач, потирая руки, улыбаясь и слегка пристукивая озябшими ногами, — бросьте вы эти, простите меня, глупости. Что такое, порядочные люди будут друг в друга из револьверов шпарить!
Ретизанов вдруг взволновался.
— Нет, нет! — закричал он. — Пожалуйста, доктор. Это не шутки.
Христофоров тоже пытался вмешаться. Но ничего не вышло. Никодимов только покачал головой. Пришлось отмеривать дистанцию. Ни Христофоров, ни юноша не умели заряжать.
— Эх, светики, ясные соколы, — сказал доктор и взял обоймы. — Еще называетесь секундантами!
Когда противники взяли оружие, Никодимов вдруг сказал:
— Впрочем, если господин Ретизанов извинится, я готов прекратить.
Ретизанов вспыхнул:
— Извиниться! Нет, это уж черт знает что! — И пошел на свое место.
Христофорову ясно представилось, что действительно это маниак, и если гении сказали ему, что нужно драться, он драться будет. Никодимов снял шинель, стоял высокий, худой, очень бледный, в лакированных сапогах и белых погонах. Он повернулся боком, чтобы меньше была цель. Ретизанов поднял браунинг весьма неуверенно, как вещь совсем незнакомую. Долго водил дулом. Наконец выстрелил.
Христофоров стоял, прислонившись к пихте. Он видел, как вдали по замерзшему пруду шел мальчик, видимо ученик, с ранцем за плечами. Заметал по поляне снежок. Щипало уши. И казалось, так все необыкновенно тихо, будто нет ни жизни, ни Москвы, а только этот кусок снега с деревьями, идущий мальчик, серый день.
Раздался второй выстрел. Христофоров, не видя и ничего не понимая, пошел вперед. Он заметил, что Ретизанов качнулся, что веселый доктор побежал к нему, схватил под мышки.