— Вот… здесь, — говорил Ретизанов, держа рукою около ключицы. Он был очень бледен.
— Эх, батенька, — сказал доктор подошедшему Никодимову.
— Я предлагал бросить, — сухим, срывающимся голосом ответил тот. Фуражка его слетела. Ветер трепал завитки прямого пробора. На темных волосах белело несколько снежинок.
Ретизанов очень ослаб. На скамейке, под пихтой, ему сделали первую перевязку. Юноша побежал за лошадьми.
Через четверть часа, на тех же самых голубках, что везли их сюда, Христофоров с доктором мчались к Триумфальным воротам, поддерживая Ретизанова. Было совсем светло. Артиллерийские офицеры ехали в бригаду. Пришел поезд — с вокзала тянулись извозчики, с седоками и кладью. Тверская и Москва имели будничный, обычный вид. И Христофорову казалось, что лишь они, скакавшие к Страстной площади, везя подстреленного человека, представляют обрывок этой печальной, шумной и сумбурной ночи.
Проезжая мимо Страстного, он снял шапку и перекрестился.
Дни, что следовали за дуэлью, были тяжелы для Христофорова. Ретизанов, с простреленной ключицей, лежал у себя на квартире. Ему взяли сестру милосердия, но Христофоров бывал у него постоянно, и его угнетало, что в этой бессмыслице, так дорого обошедшейся Ретизанову, принимал участие и он, христианин и враг всякого убийства. «Это, должно быть, все‑таки было наваждение», — думал он с тоскою. Только туманом и мог он объяснить, как не вмешался, как не уклонился, наконец, если не мог помешать.
Ретизанова многие навещали и жалели, — в том числе Анна Дмитриевна. Чаще других заезжала Лабунская. Она была мила, внимательна, завезла даже раз цветы. Но Христофорову, глядя на нее, все больше казалось, что взволноваться до конца, страдать, терзаться — не ее область. Чистая, легкая и изящная, проходила она в жизни облаком, созданным для весны, для неба.
— Недавно, — сказала она раз Христофорову, уходя, — я познакомилась с одним англичанином. Ужасно трудно понимать по–английски! С одной стороны — он страшно великолепен — автомобили, шикарные апартаменты… С другой — очень прост и скромен. Вот он и предлагает мне на весну ехать в Париж, а в июне чтобы я в Лондоне выступала. А потом, говорит, будем по Европе кочевать… ну, с танцами, с выступлениями. Мне и Москву жаль бросать, я московская, тут родилась, у меня здесь приятели — и заманчиво. Все‑таки, пожалуй, потанцевать в Европе? А? Как по–вашему?
Христофоров улыбнулся.
— Потанцевать, — ответил он тихо. — Потанцевать, людей посмотреть, себя показать.
Она засмеялась и пошла к двери.
— Вот вы какой, как будто бы и этакий… а одобряете легкомысленные шутки.
— Но не говорите пока об этом Александру Сергеевичу, — сказал Христофоров.
Она взглянула на его лицо, на глаза, ставшие серьезными, вздохнула, махнула муфтой.
— Не скажу.
Ее посещения вообще волновали Ретизанова. Он принимался говорить, спорить, доказывать. Поднималась температура. А это было для него очень многое.
Раз Христофоров, подойдя на звонок к телефону, услышал голос Никодимова. Тот спрашивал о здоровье раненого. Христофоров ответил.
Узнав, кто с ним говорит, Никодимов несколько оживился.
— Если вы свободны, — сказал он, — то зайдите как‑нибудь ко мне, днем. Если, конечно, — прибавил он холодней, — к тому нет особых препятствий. Я хочу вас видеть.
Христофорову показалось это несколько странным. Но он ответил, что зайдет. Ретизанову он сказал лишь, что противник осведомился о здоровье.
— Ха! — засмеялся Ретизанов. — Сначала убьют, а потом справляются, хорошо ли убили.
Помолчав, он прибавил:
— Но Никодимов меня ранил, это естественно. А насчет Елизаветы Андреевны, — он опять раздражился, — это гадость, гадость!
Дня через два, в пятом часу, Христофоров спускался по лестнице, чтобы идти к Никодимову. Был конец февраля. Светило солнце, с крыш капало. В окне синел кусок неба. Бледное облачко пролетало в нем.
На одном марше лестницы, быстро сходя вниз, он чуть не столкнулся с Машурой. Она шла вверх, медленно, опустив голову. Увидев его, остановилась. Они поздоровались.
— Вы к Александру Сергеевичу? — спросил Христофоров.
— Да.
Машура слегка побледнела, но лицо ее, как обычно худенькое, остроугольное, имело печать спокойствия. Лишь в огромных глазах слабо трепетало что‑то.