При выключенном ночнике в комнате под лестницей пахнуло вдруг знакомым запахом. Тонкий аромат проникал в ноздри, и шел он не снаружи, не от дождя или пропитанных дождем полей и не от дороги. Духи ее матери, – еле уловимый шлейф, единственный, мимолетный, коснулся ее, поднявшись откуда-то снизу, пахнуло не от кровати, от пола, с широченными половицами, уместными в каком-нибудь просторном салоне, но тут с разбегу сразу упиравшимися в плинтус. Стало быть, мать была здесь. Но не осталась на ночь, ночевала она где-то в другом месте. Для такого человека, как она, такая комнатушка под лестницей не годилась. (Или все же годилась?) И к тому же такая койка для банковской дамы, очень рослой, была явно коротковата. Или, как знать, на один-единственный раз, на одну ночь, особенную, «una notte speciale», в самый раз? Нет. Она только бегло осмотрела помещение во время своего отпуска, устроенного по собственному распоряжению – так велика была материнская власть – и официально объявленного ею «bank holidays»[45] для того, чтобы отправиться в экспедицию по всей стране с целью обследовать все обозначенные в гугле или где еще номера гостиниц и гостевые комнаты, «chambres d’hôtes», под лестницей, «sous un escalier».
Экспедиция по всем помещениям под лестницей – но с какой целью, для чего, для какой такой надобности? Что там изучать в этих каморках, бывших «углах», чуланах, потаенных «схронах» для дезертиров и бойцов Сопротивления, в «арестантских», предназначавшихся для непослушных детей, в камерах смертников, которых на рассвете отправят на казнь? Изучать, что бы то ни было. Изучать, перед лицом всех этих убогих пристанищ под лестницами, исследовать в первую очередь себя.
Вот тут она стояла, высокая, в ее детстве, ночами, казавшаяся огромной, мать, на пороге комнатушки, одна нога в коридоре, снаружи, другая тут, внутри, согнувшись в три погибели, – такая низенькая здесь дверь, – и, окидывая взглядом внутреннее пространство, «el interior de la morada» (что в переводах с испанского текстов Терезы Авильской чаще всего передается как «покои»), одновременно погружается в исследование своего собственного внутреннего пространства, как самого маленького, самого темного, самого укромного и самого потаенного «покоя» из всех «покоев», «moradas», в «castillo», в «замке», который весь целиком образовывал здание ее, и не только ее, души, «el alma». Интересно, предстал ли перед матерью этот «покой» или этот особый уголок ее души во время ее экспедиции в таком же ослепительном лилейно-белом свете, какой, если верить ей, сверкал во всем замке ее души? Ее ребенок, воровка фруктов, ответила на это из глубины темной каморки детским смехом.
При закрытых глазах, за веками, снова потянулась, неспешно, с растяжкой, запись, все еще рукописная, размеренная, неразборчивая, разве что отдельные буквы вспыхивали по временам. У нее было ощущение, что эта запись тянулась так и в течение дня, без перерывов, невидимая при открытых глазах, и воровка фруктов, суеверная, восприняла это как добрый знак для следующего дня. Вот она тут, эта запись, идет, разворачивается, мерцает и вспыхивает, не поддающаяся прочтению, но наличествующая, здесь, совсем рядом, под рукой.
Уже когда она почти заснула, ей показалось, что грохот и гул транспорта на магистралях теперь отдалился. И все равно он был довлеющим в этой каморке, проникая сквозь каменные стены, которые были все в трещинах. Но она, в полусне, улавливала на первом плане нечто другое, несравненно более отчетливо, и у нее было ощущение, что все это гудение моторов составляет лишь звуковой фон, подчеркивающий это. Звук? Да, звук.
Другие шумы, другие звуки, они были потаенными, домашними, это были шумы и звуки сокровенности. И они, подобно возникшим рукописным строчкам за веками, явились в первозданной свежести, сверкая среди этого грохота свежестью как никогда. Они давали о себе знать, раздаваясь в непосредственной близости, только тут, в этой каморке, возле ног засыпающей, где-то сбоку, у головы. Удивительно, а может быть, и нет, что именно те звуки, на которые обычно никто не обращает внимания, равно как и те, которые кажутся ненавистными, обрели теперь особую значимость. Но это ведь не может быть жужжащий у самого уха комар? Нет, не комар. Барабанящий дождь, стекающий по трубам? В этом нет ничего сокровенного. Сокровенными воспринимались в гораздо большей степени те звуки, которые заставляли ее вспомнить свое полудремотное состояние, к примеру, лихое шуршание нитки, которую она вдевала в игольное ушко, когда собралась штопать дырку на пиджаке молодого человека час назад, или когда это было? И такими же сокровенными были для нее обычно оставляемые без внимания и, в сущности, неслышные звуки, производимые древесным жучком, который скребся где-то у самого уха, внутри досок кровати, с равномерными, мелодичными интервалами. Мелодия в поскребывании древесного жучка? Той ночью – да, сокровенная. В дополнение к этому нарастающее и стихающее жужжание новорожденной или умирающей мухи. В дополнение к этому шумное колыхание на ночном ветру шторы, слишком большой для крошечного окошка, а к этому еще потрескивание остывающего походного утюга, которым она полчаса назад, тут, в Пикардии? или полмесяца тому назад в Сибири, как говорили прежде, «утюжила» себе платье на следующий день… а к этому еще… Сокровенности, они раздвигали пространство каморки, и не только его, они разыгрывались перед ней, засыпающей, и своей музыкой погружали ее в сон. Еще и это: то, что сокровенное снова обнаружило себя, зазвучав на исходе дня, она, суеверная, даже находясь на пороге сна, восприняла как еще один добрый знак на следующий день. Ну что же, посмотрим. Посмотрим? Мы? Кто такие эти мы? – Мы.