Вечером Дорожкин разделил остатки плова с Фим Фимычем, но от загоруйковки отказался, поэтому с утра топтал беговую дорожку с ясной головой. Однако самому Дорожкину ясность казалась мнимой. Или, как говорил его школьный учитель истории, абсолютной. Второй присказкой учителя было пожелание, чтобы в головах у учеников хотя бы гулял ветер. Полный штиль в его представлении был неизмеримо большим бедствием. В утро четверга Дорожкин соответствовал обоим критериям интеллектуального опустошения — абсолютной ясности и полного штиля. Зато за окном нависли тучи, и пошел дождь.
Дорожкин принял душ, поймал себя на мысли, что способен перенести появление Марфы без излишних эмоций и начатков эксгибиционизма, затем открыл холодильник и столь же равнодушно проверил продукты на предмет срока годности. Все, что заканчивалось в течение недели, выдвинул на передний план. То, что истекало в ближайшие два дня, сложил в пакет, раздумывая, едят ли такие, как Ромашкин, йогурты и творожки. Туда же сунул и разодранную куртку. Готовить самому категорически не хотелось. Хотелось пойти в кафе, заказать хороший кофе, тосты и сидеть, смотря на дождь через окно. Потом перейти в другое кафе, съесть, к примеру, порцию зажаренной с чесночком курочки, послушать хорошую музыку и перейти в третье кафе. Или в четвертое. И там уже под плохую музыку нажраться до потери пульса. Хотя если бы удалось сделать два первых пункта в компании милой девушки, третий бы отпадал. А если бы девушка была еще и любимой…
Дорожкин постарался представить лицо Машки, но трепета не испытал. Ноющее ощущение пустоты появилось, но не трепет. Тогда он натянул теплый свитер, сунул ноги в кроссовки, высунулся в окно, разглядел в конце улицы Носова маршрутку, слетел по лестнице, гаркнул что-то бодрое Фим Фимычу, выбежал из дома и покатил в полупустом салоне по улице Бабеля. Город за окнами еще не стал родным, более того, теперь сквозь собственное равнодушие Дорожкин чувствовал и не отпустивший его испуг, и напряжение, и уже знакомое ощущение какой-то разреженности воздуха или собственного существования в целом, но все вместе отдавало уже вкусом привычки.
Он вышел возле управления, но направился в «Дом быта». Сдал куртку в ремонт, попросив зашить как можно аккуратнее, коротко постригся, заняв кресло между двух горожанок, которые шумно сравнивали качество хлеба из обеих городских хлебопекарен и того самодела, что удавалось извлечь из электрической хлебопечки. Потом заглянул в «Торговые ряды», прошелся по магазинчикам и купил дешевую китайскую куртку, хотя рядом продавалась более качественная одежда. Ему было отчего-то все равно.
Его даже почти не обрадовал голос матери, до которой он дозвонился с почты и которая беспокоилась по поводу крупной суммы, спрашивая, что с ней делать и кем же теперь работает ее Женечка.
— Начальником, мама, — постарался как можно убедительнее произнести в трубку Дорожкин. — Небольшим, но начальником. Но взятки не беру, не волнуйся. Вот за то, что не беру, заплатили премию. Деньги или положи на книжку, или потрать на что-нибудь. Не волнуйся, это не последние. Надеюсь, до Нового года еще увидимся.
Дорожкин разговаривал с матерью, а сам смотрел на распечатанное на принтере объявление, на котором над словами: «Девушки! Вот он! Молодой, перспективный и без вредных привычек. Встречайте на улицах города» — красовалась его фотография полуторалетней давности, которую Мещерский мог взять только у Машки. На фото круглолицый Дорожкин уминал чебурек на Казанском вокзале, на который привез Машку, пытаясь склонить к знакомству с мамой. Но Машка в последний момент от поездки отказалась, верно, чувствовала, что ничего у нее не выйдет с Дорожкиным. А фотография осталась.
— Интернетчика нет, — объявила телеграфистка, когда Дорожкин подошел к объявлению. — Он в школе занимается компьютерным классом, будет после обеда. Это вы ведь на картинке?