— Значит, еще не свалилась? — окинул взглядом разоренную квартиру Дорожкин.
— Пропастей много. И одна другой глубже. Я к тому, что усугублять не надо, — ответил Шакильский, хлебнул чаю, снова встал, подошел к окну, обернулся, спросил быстро и твердо: — Ты в Бога веришь, Дорожкин?
— Смотря что ты под этим делом понимаешь, — ответил Дорожкин после паузы.
— А что понимаешь ты? — спросил Шакильский.
— Моя матушка, слава богу, жива пока, — негромко заметил Дорожкин. — Но вот если бы она умерла, вот она бы и была для меня богом. Она и теперь для меня бог. Она ни во что не вмешивается, все, что она может, только поговорить со мной, но все, что делаю я, все делается с оглядкой на нее. Неважно, есть она или нет ее. Не будет ее, она останется внутри меня. И я по-прежнему буду поступать так, чтобы мне не было перед ней стыдно. Вот в такого бога я верю.
— Ага, — протянул Шакильский. — В твоих рассуждениях есть кое-что важное — она ни во что не вмешивается. Да, твоя матушка очень похожа на бога. На твоего бога. Однако ведь она дает тебе советы? И не будет ее, тоже будет давать тебе советы? Ты же всегда будешь знать, что она могла бы тебе посоветовать? Она сделала тебя таким, какой ты есть. Понимаешь?
— И уже этим вмешалась в мою жизнь? — усмехнулся Дорожкин.
— Дала тебе жизнь, — не согласился Шакильский. — Вытолкнула тебя, так сказать, под солнышко и стала за тобой наблюдать. Пока ты живешь себе, грешишь, не грешишь, творишь гадости, доблести, милуешь кого-то, кого-то убиваешь, она позволяет себе только радоваться за тебя или горевать. И все. Но когда под этим же солнышком появляется что-то ужасное, что-то несоразмеримое ни с тобой, ни с миллионами таких, как ты, как я, она, — Он уже не может просто наблюдать. Но и вмешаться не может. Не спрашивай почему. Не знаю. И вот скажи мне, что бы она сделала, если бы была всевластна, но не могла бы охранить тебя от беды?
— Ну не знаю. — Дорожкин задумался. — Когда она молилась… когда она молится, она просит, чтобы Бог дал мне здоровья. Я как-то спросил у нее, а как же насчет таланта, храбрости, удачи? Денежек бы тоже не помешало. А она ответила так, что остальное, мол, сам.
— Вот! — поднял палец Шакильский. — Остальное — сам. Знаешь, я все это время, пока находился там, в этой самой подложке, называй как хочешь, ловил себя на ощущении тревоги. У меня это чувство на подкорке. Уверяю тебя, если я буду знать, что в меня кто-то целится даже за километр, пригнусь. Так вот, когда я попал в этот самый Китеж-град, который где-то здесь сейчас под нами таится, я первое время постоянно ходил пригнувшись. Потом спрашивать стал тех, с кем поговорить можно. Ну там всегда ли тут так? Чем дышите, братья? Что бы такое принять от беспокойства?
— И что? — спросил Дорожкин.
— Не было такого раньше, — объяснил Шакильский. — Пока меня Ска, Грон да Вэй наружу вывели, многое с ними перетер. Не было такого раньше. Нет, среди тайного народа это место всегда гиблым считалось, оттого и заимка на нем имелась. Дом Лизки Улановой. Этому дому за сто лет, и до него стояли дома на том же месте. И всегда в доме была девчонка-огонек. Тайный народец звал ее Бережок… Берегиня. Говорили, что мир в этом месте тонок, вот она и сберегает его, чтобы он не прорвался.
— А если прорвался? — спросил Дорожкин.
— Если прорвался, так она же и дырочку заштопать должна, — медленно выговорил Шакильский. — Хоть ниточкой, хоть самой собой. Это к вопросу об участии Бога в нашем житии-бытии. И к вопросу о том, как хорошо твоя курточка заштопана. Видишь, как получается?
— Что же получается? — отодвинул чашку Дорожкин. — Выходит, что таким огоньком и была сначала Лиза, потом ее дочь, а когда дочь пропала, то им стала пришедшая в Кузьминск Женя? И я помог ее сдать? Купился да выволок из укрытия? Собственными руками?
— Ну, — потянулся Шакильский, — если тебя утешит, то тебя использовали втемную. Кстати, это самое и можно было б объяснить тем молодцам, что тебя пасли: мол, Содомский Женю Попову вычислил и взял, с меня взятки гладки. Хотя я бы ничего объяснять не стал, придушил бы пакость в тот самый миг, как услышал бы угрозу в адрес собственной матери. Радуйся, что Кашин того умельца пристрелил. Хотя какой уж он умелец, если пристрелить себя позволил…