Еда оказалась самой простой, но именно такой, о которой сам Дорожкин нет-нет да и вспоминал с тоской, когда набивал живот московским фастфудом или тем, что ему иногда приходилось приготовить для самого себя. Из горячего на столе была только желтоватая рассыпчатая картошка из чугунка, присыпанная укропом, зато из закусок… Соленые хрустящие огурцы, соленые же, упругие и холодные черные грузди, квашеная капуста с клюквой и яблоком, вилочек того же засола на отдельном блюде, мягкое, с чесночком и прозрачной слезой сало с полосками мяса, которое Шакильский тут же разложил на деревянной плашке и настругал тонкими ломтиками.
— Елизавета Сергеевна, конечно, хозяйка хоть куда, — извлек из-под лавки высокую бутыль с мутноватой жидкостью Шакильский. — Вот, самогончик варит, загоруйковка Фим Фимыча и рядом не стояла. Нет, загоруйковка штука хорошая, но она человека по-своему корчит. А вот самогончик от Лизки Улановой, — егерь подмигнул усевшейся со строгим видом за стол хозяйке, — ничего в тебе не убавит и на надрыв тебя брать не будет. Согреет, и только. И мозги прочистит.
Шакильский выставил перед собой руку и показал большим и указательным пальцами — на сколько.
— Сколько выпьешь, на столько и прочистит. Ну а выпьешь много, вовсе все вычистит. Так что не переусердствуй. Ты клади картошечку на тарелку, клади. И вилочкой тыкай. В грибы, огурчики. Хлебушек свойский. Ты такого точно не пробовал никогда. И сало бери. Тут уж, каюсь, я приложил ручку. Насолил, пока Лизку Марк Содомский в Москве, считай, месяц мурыжил. Бери стаканчик-то, бери. Сало без горілки що свиня без рила[38].
Дорожкин тыкал вилкой, куда указано, давил в тарелке желтую картоху, смотрел, как тает в ней комочек «свойского» масла, слушал жалобы Шакильского, что ему пришлось управляться и с Лизкиной коровой, и поросенку корм задавать, пока он не решился в сердцах его порешить, и не сводил глаз с Лизки. Она сидела за столом ровно, ела аккуратно и не смотрела ни на Шакильского, ни на Дорожкина, словно вовсе никого не было рядом, а имелся стол, еда и какие-то потаенные мысли, от которых наползала иногда на ее лицо непонятная, но светлая и сияющая улыбка.
— А что Содомский искал в Москве-то? — спросил Дорожкин, опрокинув граненый стаканчик в горло и в самом деле уверившись, что никакой холод ему ни в избе, ни за ее пределами в ближайшее время не грозит.
— Что искал, не знаю, а нашел так вроде тебя, — хмыкнул Шакильский. — Я так понял, что они всякую рыбку ловили, но потребовалась именно такая, которая на Лизу клюнет.
— Дочку мою найти надо, — вдруг подала голос Лизка.
Она сидела как сидела, уставившись перед собой, держа в руке вилку с наколотым на нее огурцом, но теперь словно прислушивалась к разговору двух вроде бы не замечаемых ею мужчин.
— Какую дочку? — все с той же улыбкой спросил Шакильский и добавил вполголоса с досадой: — Ну вот, пошло-поехало.
— А вот.
Лизка встала и сняла со стены фотографию в коричневой раме.
— Вера. Верочка моя. Верунчик.
— Что я говорил? — вздохнул Шакильский. — Или плачет, или о дочке говорит, или ходит и улыбается. А так-то нормальная. Все делает, работа в руках так и горит. Только молча все. Словно узлом у нее в голове на дочке все завязалось. Но при этом послушная, все понимает, кивает. Ведь поехала же с Содомским в Москву? Тоже небось дочку пообещал ей найти… Ты посмотри на фотографию-то, Жень. Карточке уже лет пятьдесят, если не больше. А девчонке на фото лет двадцать пять, если не тридцать. Если она и в самом деле была, так уж по-любому дожила бы почти до восьмидесяти.
— Ну если самой Лизке, как говоришь, под девяносто… — пробормотал Дорожкин.
Он протянул руку, и Лизка неожиданно отдала ему фотографию. Даже посмотрела в его сторону, но слепо, скользнула глазами, как по пустому месту. Под тяжелым стеклом была вставлена чуть помятая фотография простоволосой девушки с простым, милым лицом. Ничем она не походила ни на Алену Козлову, ни на Женю Попову и вместе с тем была едва ли не их копией. Могла бы учиться с ними в одной школе, жить по соседству, носить похожую одежду, сплетничать о чем-то общем, и со спины бы их путали знакомцы. Дорожкин перевернул рамку. Картонки с обратной стороны пожелтевшей фотографии не было, карточка держалась на подогнутых гвоздях, от которых на ней появились пятна ржавчины. Между пятнами виднелась карандашная надпись. «Вера Уланова. МамG съ любовію на добрую память».