В сторону Сванна - страница 182
В один из солнечных дней, когда надежды мои опять не сбылись, я не сумел скрыть от Жильберты своего разочарования.
— Я хотел о многом вас спросить, — сказал я ей. — Я думал, что этот день окажется очень важным для нашей дружбы. А вы не успели прийти, как тут же и уходите! Постарайтесь завтра прийти пораньше, чтобы мы успели поговорить.
Она просияла и, подпрыгивая от радости, ответила:
— Завтра, ну что вы, дружок, завтра я не приду! Завтра у меня к полднику гости, и послезавтра не приду, я иду к подруге смотреть из их окон прибытие царя Теодоза[300], это будет великолепно, а еще на другой день на «Мишеля Строгова»[301], а потом уже скоро будет Рождество и зимние каникулы. Может быть, меня повезут на юг. Вот это будет потрясающе! Но тогда я пропущу елку… Ну, даже если я останусь в Париже, я сюда не приду, потому что буду делать визиты с мамой. Прощайте, меня папа зовет.
Я возвращался с Франсуазой по улицам, еще изукрашенным солнцем, словно вечером после праздника. Я еле передвигал ноги.
— Понятное дело, — сказала Франсуаза, — погода не по сезону, слишком тепло. Ох ты господи, и сколько небось больных повсюду маются, видать, что-то там наверху у них разладилось.
Подавляя рыдания, я повторял про себя слова, в которых выплеснулось ликование Жильберты, когда она сообщала, что теперь долго не придет на Елисейские Поля. Но чары, автоматически завладевавшие моим умом, стоило мне подумать о Жильберте, и то особое, ни с чем не сравнимое, хотя и мучительное мое к ней отношение, заставлявшее мои мысли всякий раз соскальзывать в одно и то же привычное русло, — все это уже принялось по капельке добавлять даже к таким ее равнодушным словам нечто романтическое, и сквозь слезы во мне уже рождалась улыбка — не улыбка даже, а робкий эскиз поцелуя. И в час, когда разносили почту, я сказал себе, как в другие вечера: «Я получу письмо от Жильберты, она наконец скажет мне, что всегда меня любила, и объяснит, по какой таинственной причине ей приходилось до сих пор это скрывать, почему она делала вид, что может быть счастлива и без меня, зачем притворялась просто Жильбертой-подружкой».
Что ни вечер, я воображал себе это письмо, мне казалось, что я его уже читаю, я произносил вслух каждое предложение. И вдруг я останавливался в испуге. Я понимал, что, если и получу письмо от Жильберты, это все равно будет другое письмо — ведь я его сам сочинил. Тогда я принимался насильно изгонять у себя из головы слова, которые мне хотелось бы от нее получить: мне было страшно, что если я их выскажу, то именно они — самые дорогие, самые вожделенные, окажутся уже израсходованы и невозможны в действительности. Даже если бы, по немыслимому совпадению, Жильберта прислала мне именно то письмо, которое я придумал, я бы узнал собственное сочинение и не чувствовал бы, что получил настоящее, новое письмо от нее, что обрел невыдуманное счастье, которое пришло извне, независимо от моей воли, как истинный дар любви.
Пока что я перечитывал страницу, которую Жильберта пускай не написала, но хотя бы прислала мне, — страницу Берготта о красоте старинных мифов, которыми вдохновлялся Расин; вместе с агатовым шариком я все время держал ее под рукой. Меня трогало великодушие моей подруги, разыскавшей для меня эту страницу; каждому хочется найти причины, оправдывающие его страсть, и радоваться, узнавая в любимом существе достоинства, о которых ему известно из книг и из разговоров, подтверждающие, что их обладательница достойна любви; и даже самому перенять эти достоинства путем подражания и превратить их в новые причины для своей любви, пускай они противоположны тем, которых ваша любовь искала на самом деле, ей это безразлично — вот так Сванн с эстетической точки зрения недолюбливал тип красоты, который восхищал его в Одетте; мне, сперва полюбившему Жильберту еще в Комбре, за все то неведомое в ее жизни, во что я хотел окунуться, в чем хотел воплотиться, отринув собственную жизнь, утратившую для меня всякий интерес, — теперь мне страстно желалось, чтобы Жильберта в один прекрасный день вошла в мою жизнь смиренной служанкой, удобной и расторопной сотрудницей, такой привычной и презираемой, и чтобы по вечерам она, помогая мне в моих трудах, сверяла для меня брошюры. Что до Берготта, этого бесконечно мудрого старца, почти святого, из-за которого я поначалу полюбил Жильберту, — теперь его самого я любил из-за Жильберты. С тою же радостью, что на страницы, написанные им о Расине, смотрел я на бумагу, запечатанную большими печатями белого воска и перевязанную потоком сиреневых лент, в которой она их мне принесла. Я целовал агатовый шарик — в нем воплотилось лучшее, что было в моей подруге: верность, серьезность; он лучился таинственным очарованием Жильберты и ее жизни — и все-таки оставался рядом со мной, жил в моей комнате, спал в моей постели. Но я догадывался, что красота этого камня и красота этих страниц Берготта, которую я в мыслях так радостно связывал с любовью к Жильберте (ведь в минуты отчаяния и сомнений они придавали моей любви какую-то устойчивость), на самом деле существовала и до этой любви; камень и книга ничуть не были похожи на любовь; их произвели на свет талант или законы минералогии еще до того, как мы познакомились с Жильбертой; любит меня Жильберта или не любит — ни книга, ни камень от этого нисколько не изменились бы, и я понимал, что у меня, в сущности, нет никакого права воспринимать их как любовные послания. Так моя любовь, без конца ожидая, что завтра Жильберта признается мне в любви, каждый вечер разрушала, отменяла неуклюжие дневные труды; а тем временем внутри меня какая-то неведомая труженица не браковала ни одной разорванной нити, но, не стараясь мне угодить или порадеть моему счастью, располагала эти нити по-другому, в том порядке, который придавала всем своим изделиям. Не слишком вникая в мою любовь к Жильберте, не принимая на веру ее любовь ко мне, она копила поступки Жильберты, казавшиеся мне необъяснимыми, и ее промахи, которым я находил извинение. И тогда те и другие обретали смысл. Когда я видел, как Жильберта, вместо того чтобы идти на Елисейские Поля, отправляется на утренник, ходит по магазинам с гувернанткой и собирается на зимние каникулы, этот новый узор словно нашептывал мне, что напрасно я думаю и уговариваю себя: «Это потому, что она легкомысленная, это потому, что она послушная». Дело-то в том, что если бы она любила меня, то пожертвовала бы и легкомыслием, и послушанием, а если бы ее заставили насильно, то была бы в таком же отчаянии, как я в те дни, когда ее не видел. А еще этот новый узор твердил мне, что, любя Жильберту, я и сам ведь знаю, что значит любить; он напоминал мне, как я постоянно стараюсь возвыситься в ее глазах: даже пытался уговорить маму купить Франсуазе непромокаемый плащ и шляпку с синим перышком, а еще лучше не посылать меня больше на Елисейские Поля с этой служанкой, за которую я краснел (на это мама возразила, что я несправедлив к Франсуазе: она славная женщина и очень нам предана); кроме того, повинуясь властному желанию видеть Жильберту, я заранее, за много месяцев до ее отъезда, пытался разведать, когда она уедет из Парижа и куда именно; и самые райские уголки представлялись мне унылым изгнанием, если она туда не собиралась; мне хотелось одного: навсегда остаться в Париже и видеть ее на Елисейских Полях, но из поступков Жильберты следовало, что она ничуть не разделяет ни моих желаний, ни моих стремлений. Например, она льнула к гувернантке, не заботясь о том, что я об этом думаю. Для нее само собой разумелось, что вместо Елисейских Полей лучше пройтись с гувернанткой по магазинам и приятнее съездить куда-нибудь с мамой. И пускай бы она даже позволила мне поехать на каникулы туда же, куда и она, — все равно при выборе места для нее было важно мнение родителей и всевозможные развлечения, о которых ей рассказывали, а совсем не то, намерены ли мои родные послать меня туда же. Иногда она меня уверяла, что любит меня меньше, чем кого-то из подружек, меньше, чем вчера, потому что из-за моей рассеянности она проиграла в пятнашки, и тогда я просил у нее прощения, спрашивал, что сделать, чтобы она опять любила меня, как раньше, больше, чем других; я хотел услышать от нее, что я уже прощен, я вымаливал у нее это признание, как будто она могла изменить свои чувства по собственной воле или по моему желанию, чтобы сделать мне приятное, или как будто что-то изменилось бы для меня, если она скажет какие-то слова, которые я заслужил хорошим или плохим поведением. И разве я не знал, что мои чувства к ней не зависят ни от ее поступков, ни от моей воли?