Но сколько же вариантов он перепробовал, сколько менял, отвергал, перемещал, пока кое-что не нашло своё место! Новая героиня, Татьяна, была мечтательна и читала Ричардсона... Нет, чтение Ричардсона он передал её матери, а героиню возвысил чтением Руссо и Шатобриана. Ольгу из младшей сестры он попробовал сделать старшей, ещё прежде знакомой с Онегиным по Петербургу. Затем, сделав её снова младшей, он няню передал Татьяне, саму Ольгу сделав второстепенным лицом романа.
Решительно менялась обрисовка поэта — Ленского: из крикливого, буйного мятежника он превратил его всего лишь в недозрелого юношу.
«Он из Германии свободной» Пушкин заменил на «Он из Германии туманной», и споры друзей — энтузиаста и скептика — с ядра главы сократились до эпизода, утратив опасную ненужную политическую остроту. Зато семейству Лариных он придал истинно русские действительные черты:
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины...
Им квас как воздух был потребен,
И за столом у них гостям
Носили блюда по чинам.
И закончил главу новой строфой — улыбчиво-грустной надеждой, что хотя бы единый звук его творений после смерти напомнит о нём:
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
Дельвиг, лёжа на диване, подложил руки под голову. Ему было удобно. Со снисходительной улыбкой он вслух размышлял о себе:
— Знаешь ли, я большей частью жду посещения музы в постели. Иногда день, иногда неделю... И что же? В конце концов я слышу приближающийся шум серебристых крыл...
— У тебя талант прекрасный, барон. Но ты ленишься. — Пушкин с какой-то зачарованностью смотрел на друга. — Ты, барон, размениваешь золото своего гения на мелкие четвертаки. Да напиши ты что-нибудь сильное, смелое, значительное, я уже не говорю — байроническое, как сказал бы прежде! У меня самого вкусы куда как изменились...
— Дунь и плюнь! А я не желаю никуда торопиться.
— Но хоть готовь свой сборник!
— А я не желаю торопиться... Нам, Француз, нужно жить лишь дальними и высокими надеждами, а трудиться — это уже для просвещённых внуков.
— Не укрыть ли, батюшка, вам нога пледом? — беспокоилась Арина Родионовна.
— Нет, не нужно, родимая.
— Может быть, подложить подушку под спину?
— Нет, мне хорошо.
— Ну, пойдём, барон, хотя бы побродим по лесу, по парку!
— Нет, мне хорошо!.. А на улице какой ветер — Борей или Веспер?
— Тепло! Весна! Уже совсем весна!
— Мне хорошо на твоём диване. — Дельвиг помолчал. — Вот ты читал мне сцены трагедии... Да, конечно же ты готовишь современникам и потомству бессмертное яство, нектар и амброзию, — я понимаю... Но скажи, Француз, почему ты обошёл всё кровавое? Вот бы сценки!..
— Да знаешь, как-то... — Пушкин замялся. — Вначале, правда, я подготовил нужные записки...
— Так почему же? — В голосе Дельвига послышалась строгость.
Пушкин молчал.
— А я скажу тебе! — Как иногда бывало, Дельвиг внезапно пришёл в возбуждение. Рыхлый, грузный, одышливый, он вскочил с дивана, да так резво, что очки упали, и он смотрел на Пушкина, беспомощно напрягая глаза. — Шекспир, Шекспир! Я понимаю: он твой новый Бог. Но Шекспир не упустил бы кровавой сцены! Уж он нагромоздил бы... А ты? Убийство Димитрия всего лишь в прошлом. И я скажу тебе почему. Потому, Француз, что не можешь ты преступить античное чувство меры, каноны красоты и гармонии и бесшабашно предаться разгулу. Нет, и Шекспира ты должен спаять с античностью...
— Я много размышляю о драме... — Пушкин не возражал, но как будто всматривался в себя. — Ты даже не представляешь, как много размышляю я о театре.
— И ты желаешь видеть своё творение на сцене, — продолжал Дельвиг. — Вряд ли сумеют его поставить... У тебя народ — конечно же настоящий народ. Но он же и хор древней трагедии — кто догадается.
— Может быть, ты гений... мне нужно подумать. Поедем в Тригорское.
— Нет, я устал. — Дельвиг сказал всё, что хотел, успокоился и снова лёг на диван.
— Не подложить ли подушечку под голову? — усердствовала Арина Родионовна.