— На Жуковского нечего нападать! — вступился за любимейшего своего учителя Пушкин. — Все расхрабрились: он-де мистик, он-де приносит вред русской поэзии. Да он всем нам учитель роскошным своим слогом! Да все мы лишь его следствие!..
Дельвиг продекламировал «Таинственного посетителя», напечатанного в «Северных цветах»:
Кто ты, призрак, гость прекрасный?
К нам откуда прилетал?
Безответно и безгласно
Для чего от нас пропал...
— Да, конечно, — вздохнул Пушкин. — Мы ушли вперёд. У самих зубки прорезались... Не для того, однако, чтобы кусать грудь своей кормилицы.
Помолчали.
— Кюхель всё же умный человек, — произнёс Пушкин. — Драгоценную мысль он высказал. Россия, рассудил он, по географическому своему положению может присвоить все сокровища ума Европы и Азии!
В ответ он услышал мирное ровное сопение.
Прогулка в середине апреля 1825 года.
В эту пору заморозки похожи были на запоздалые приступы уже побеждённой болезни. Пригревало солнце — и вновь размягчалась, расползалась земля. Вдруг наметало крупные хлопья снега — через час лишь кое-где белели плешины.
Тёмные стволы в лесу розовели в лучах уже высокого солнца. Уже набухли почки берёзы и липы, у корней дубов в глубоких лунках синела прошлогодняя листва. Робко, негромко перекликались птицы, будто боясь нарушить тишину ещё не вполне пробудившегося леса.
А в низинах разлились весенние воды — журчали, поблескивая на солнце, и среди островов-кочек плавали утки. Уже важно расхаживали вдоль Сороти цапли. Кое-где на полянах виднелась прозелень, а под соседним затенённым бугром ещё держался ледок...
И всё звенело, пело, играло — звуками и красками говорило душе и сердцу. Это свежее солнце, эта юная прозелень, эти набухшие, готовившиеся лопнуть почки, эти призывные короткие трели, эта высокая небесная синева с бегущими клочками облаков — всё тревожило возрождением, мечтой о любви, о счастье. Любви, любви он хотел! Ведь не было в его жизни счастья разделённой любви...
Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался,
Отрадой тихою, восторгом упивался...
И где веселья быстрый день?
Промчался лётом сновиденья,
Увяла прелесть наслажденья,
И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!.. —
так в шестнадцать лет излил он чувства после долгожданной встречи с Екатериной Бакуниной. «Слеза», «Разлука», «Пробуждение», «Желания» — во всём были горечь и боль одиночества его, безоглядного певца буйных наслаждений и радости бытия.
И в Петербурге, изнуряя себя бешеным разгулом, узнал ли он счастье?
Восторги быстрые восторгами сменялись,
Желанья гасли вдруг и снова разгорались;
Я таял; но среди неверной темноты
Другие милые мне виделись черты,
И весь я полон был таинственной печали,
И имя чуждое уста мои шептали.
Чьи черты? Чьё имя? Кто та, которая принесёт, даст ему наконец запоздалое счастье?
Среди буйства, распада, разложения, разврата знойного юга осенила непреходящая любовь к Маше Раевской. Но что узнал он, кроме неразделённого одиночества? В чувственном аду Амалии Ризнич познал ли он что-нибудь, кроме мук ревности?
Пусть так. Может быть, счастье ещё ждёт его? А пока он счастлив уже тем, что с ним Дельвиг, что, по крайней мере, полмесяца он не один...
С Дельвигом он решил отправлять доработанную, исправленную, набело переписанную вторую главу «Евгения Онегина». План огромной поэмы всё ещё проглядывался неясно. Ради другого важного замысла остановился он где-то на середине четвёртой главы. Что дальше? Может быть, после объяснения с Онегиным отправить Татьяну в Москву, на ярмарку невест?
И вообще, вначале всё было не так! Онегин, скучающий скептик — всё тот же герой «Кавказского пленника». Но во второй главе пришлось сделать его умудрённым, начитанным, знающим — для контраста с наивным и пылким Ленским. А сам Ленский вначале мыслился просто соседом-помещиком, никогда не ездившим ни в какую Германию. Героиней же представлялась девушка из бедной семьи, Ольга, и её ждала ранняя и романтическая смерть. Потом план изменился: он дал ей сестру — Наташу. Да, да, никакой Татьяны вначале не было, но Ленский-поэт ревновал свою Ольгу к Онегину, и весь роман заканчивался её смертью.