Тревожный звон славы - страница 86
— Надеюсь, он приедет ко мне в Михайловское? Я жду его.
Дельвиг пожал плечами. О Кюхельбекере он мог говорить лишь в насмешливо-надругательской манере, которая прочно установилась в лицее.
— Я хлопотал, устроил ему поездку в Париж, а он там безумствовал, на лекциях о русском языке и литературе позорил великого Петра, оковавшего крестьян цепями рабства, — зачем же, спрашивается, знатному Нарышкину беспокойный такой секретарь?.. Вдруг собрался бежать в Грецию... Наконец, его устроили на Кавказ к Ермолову[178], он буйствовал, дрался — вот его и отставили по причине болезненных припадков... Теперь кое-как подрабатывает уроками.
Но какое было бы счастье, если бы с ними был сейчас Кюхельбекер! И Баратынский!
— У нас Баратынский первый! — в восторженном порыве воскликнул Пушкин. — Я уступаю ему место...
— Нет, Француз, — с выражением строгости сказал Дельвиг. — Ты знаешь, как я люблю Баратынского. Но первый у нас — ты.
— Ну хорошо, хорошо. И ещё Языков.
— Я знаком с ним. — Дельвиг почему-то поморщился. — Нет, Француз. Первый у нас — ты! — повторил он.
— Объединиться нам нужно — вот что! — Пушкин взволнованно расхаживал по комнате. — Издавать журнал нужно — вот что! Homme de lettres[179], как в Европе. Собраться вокруг тебя, Тося. Ты наш центр. Тебя ценят и знают Жуковский, Гнедич, Крылов, Баратынский, Кюхельбекер и я, тебя любим, гордимся тобой. В «Вольном обществе» ты известен не менее, чем Рылеев с Бестужевым... Ведь вот Иван Васильевич Слёнин обратился к тебе — человеку ленивому, не коммерческому, потому что Слёнин — умный человек.
Пять лет! И они невольно обратились к началу всех начал — к их лицею. Из лицейских поэтов именно Дельвиг явился первым в печати. А уж потом Пушкин. Подумать только, десять лет прошло с тех пор!
— А мы вовсе не изменились, — рассудил Дельвиг, — потому что в самом начале испили сладость классической стройности и гармонии.
Да, в самом начале Кошанский[180] «Цветами греческой поэзии», переводами Эшенберга напитал их мифами, образами, красками, именами античности — преданиями об Арионе, Дедале, Прозерпине, Пигмалионе, Адонисе, Орфее, Эвридике, Эхо, Леде... Там, в Царском Селе, среди поросли клёнов и лип, на перекрёстках аллей высились античные бюсты и статуи; в глади озёр отражались Геркулес с палицей и Флора с венком; юные лицеисты бегали, возились, прыгали в парке вблизи Дафны и Аполлона, Плутона и Прозерпины, Ниобы с дочерью, мальчика на дельфине; с крыльца директорского дома на них смотрела Минервина сова; и вся длинная Камеронова галерея уставлена была изображениями богов и героев, а на плафонах и гобеленах порхали, резвились, ныряли амуры, купидоны, фавны, сатиры, селены, нимфы — классическая древность окружала лицеистов со всех сторон: барельефами домов, кариатидами дворца, гравюрами книг...
И «Северные цветы» переполнены были античностью. Картинка, приложенная к «Письмам из Италии», изображала обитель Торквато Тассо[181] в Сорренто в совершенно классической манере. Специальный раздел занимали «Цветы, собранные из греческой анфологии»:
Заканчивался альманах «Купальщицами» самого Дельвига:
Друзья говорили и не могли наговориться. Арина Родионовна приготовила барону постель в одной из комнат. Нет, они не желали расставаться! Тучного Дельвига уложили на кровать под пологом, а Пушкина вполне устроил довольно ветхий диван.
Но и в темноте продолжалась беседа.
— С Булгариным, — жаловался Дельвиг, — литература наша совсем погибла. Он коммерсант. Все вокруг коммерсанты. Подлец на подлеце подлеца погоняет. Алтынничают, перебивают друг у друга кусок, даже в Грузины ездят к Аракчееву.
— Что ж, — сказал Пушкин, — теперь и я вполне homme de Iettres.
— А Жуковский, я думаю, безвозвратно погиб. Учит великого князя, сочиняет азбуку вместо стихов.