— Но господа... господа... — Пушкина рассмешила их скованность.
Наконец все уселись. Завязалась беседа.
— Да, господа, альманахов достаточно. Но что дают альманахи? В общем-то ничего. Нужен журнал — серьёзный, европейский журнал. — Разве о подобном журнале не велись толки ещё со времён «Арзамаса»? Издавайте журнал — и я с вами.
— Ура! — робко и нестройно прокричали «архивные юноши».
— Что ж, господа, может быть, почитаете свои стихи?
Юноши переглянулись.
Первым вышел вперёд Дмитрий Веневитинов[255]. Ещё ни одной книжки стихов он не издал, но именно на него возлагали громадные надежды. Он был очень хорош собой. Его небольшая голова, откинутая назад, гордо сидела на тонкой, слабой шее, для которой галстук как бы служил защитой и опорой. И занимался он не только поэзией, но и живописью и музыкой, владел европейскими языками, читал в подлиннике античных авторов. Чудо-человек! Ему едва исполнился двадцать один год. В выразительных его глазах почему-то притаилась грусть.
— Я написал вам послание, — тихим голосом сказал Веневитинов.
Пушкин ободряюще кивнул головой.
Веневитинов потупил глаза по-девичьи скромно и во время декламации не поднял их:
Известно мне: доступен гений
Для гласа искренних сердец.
К тебе, возвышенный певец,
Взываю с жаром песнопений.
В этих стихах он назвал Гёте общим наставником и надеялся, что старый поэт, устремив к небу «торжественный полёт, в восторге дивного мечтанья тебя, о Пушкин, назовёт».
— Прекрасно, прекрасно, — одобрил Пушкин. В общем-то стихи пока были незрелыми и лишены истинной оригинальности. — Знаете, с большим удовольствием читал я в «Сыне Отечества» вашу критику на «Евгения Онегина».
Веневитинов зарделся.
— Когда вышла в свет первая глава вашего романа в стихах, журнал «Московский телеграф» тотчас приравнял Онегина к Дон-Жуану, в вас признал русского Байрона... А я лишь хотел доказать, что Байрон оставил в вашем сердце глубокое впечатление, которое и отразилось в творчестве.
— Ваш отзыв доставил мне истинное удовольствие, — со всей возможной искренностью сказал Пушкин.
Ободрённый Веневитинов продолжал:
— В «Разговоре книгопродавца с поэтом» — вот где видна истинная душа поэта — свободная, пылкая, способная к сильным порывам, — и, признаюсь, в этом разговоре я нахожу более пиитизма, нежели в самом Онегине... Разрешите быть откровенным: я не знаю, что народного в этой главе, кроме имён петербургских улиц и рестораций, но ведь и во Франции и в Англии пробки хлопают в потолок и охотники ездят то в театры, то на балы...
— Вы совершенно правы, — согласился Пушкин любезно. Но ему делалось скучно. Всё много раз было обговорено и переговорено с Рылеевым, с Бестужевым, он написал уже шесть глав «Евгения Онегина» и, сам далеко отойдя от начала романа, давно определил место в нём начальной главы. — Но, может быть, ещё кто-нибудь почитает, господа?
Вперёд выступил Степан Шевырев[256] — возрастом моложе Веневитинова, небольшого роста, щуплый, с растрёпанными мягкими волосами, с сощуренными лихорадочно-возбуждёнными глазами. И он был начинающим поэтом.
— «Я есмь»! — почти прокричал он и декламацию продолжал в полный голос:
Сим гласом держится святая прав свобода!
«Я есмь» гремит в устах народа
Перед престолами царей,
И чтут цари в законе строгом
Сей глас, благословенный Богом.
Пушкин любезно похвалил стихи.
— Сей глас, благословенный Богом, — не успокаивался Шевырев. — Мы, Александр Сергеевич, исповедуем философию Шеллинга[257], для нас поэт — провозвестник истины. Да, Александр Сергеевич, мы согласны с Шеллингом, что природа полна глубинных тайн и богатств и раскрыть их может поэт-философ!
Голоса молодых друзей вторили ему. Как найти единый закон для прекрасного? Искусство — вот средство познания мира. А почему? Потому, что поэзия отражает в себе те самые начала духа, что и философия. Да, человек-субъект в душе носит мир-объект, и искусство — это совершенное познание абсолюта. И смех, и слёзы, и трепет ужаса, и вообще волнения души — все они через искусство переплавляются в чувство блаженства, и вот в этом, именно в этом...