Царь Фёдор, его сестра и мать под стражей. Идут бояре: Голицын, Мосальский, Молчанов, Шерефединов, за ними стрельцы. Из дома доносятся крики. Царь Фёдор и его мать мертвы. Народ в ужасе. Вот так он завершил трагедию. И написал внизу:
Конец комедии в ней же
Первая персона царь Борис Годунов
Слава Отцу и Сыну и Святому Духу
Аминь
Мысленным взором окинул громадный свой труд. И вскочил, запрыгал по комнате, аплодируя сам себе и крича:
— Ай да Сашка, ай да Пушкин!
Да, он довершил, он совершил литературный свой подвиг! Он дал новые начала русской драматургии и в трагедии из русской истории предложил философское понимание хода этой истории.
Он ещё долго ходил из угла в угол. Ссылка в деревню конечно же тяжела, но разве она не помогла творчеству, потребовавшему от него чрезвычайных усилий и сосредоточенности? Что ж, зато его талант теперь в расцвете: он может творить во всю силу... И дивные свершения представились ему.
Уже несколько успокоившись, он остановился перед столом и написал в конце рукописи: «7 ноября 1825».
Странно: к радости примешивалась грусть. Он вжился в трагедию, теперь же она была уже чем-то вне его и жила самостоятельной жизнью.
Было ещё не поздно. Вечерело. Взяв тетрадь, он отправился в Тригорское: нужно было как-то разрядить свою взволнованность, выплеснуть напряжённые чувства.
— Мнение народное, мнение народное! — восклицал он возбуждённо. — В нём вся пружина. Вы поняли?
— Мнение, — заметила разумная Прасковья Александровна. — Но не действие.
— Да, конечно, — тотчас согласился Пушкин. Это было существенно. В этом был нравственный смысл.
— А слышали вы, — с грустью сказала Прасковья Александровна, — что ангел-государь занемог в Таганроге?
— Вот как? — рассеянно откликнулся Пушкин, занятый своими мыслями.
Продолжая, дополняя, отделывая «Автобиографические записки», он конечно же вспоминал не только других, но и себя самого. Документ исторический — но и биографический! Что же писать? Можно и нужно ли исповедально всё говорить о себе? Конечно, никого так не знаешь, как самого себя. Но к чему публике личные, погребённые в глубине души, часто мучительные тайны, от которых и сам-то бежишь... Признаться искренне, буквально во всём — просто невозможно, и Руссо тому яркий пример. Да и к чему публике эти признания? Чтобы толпа развенчала Поэта? Чтобы говорили: он подл, как и мы, он низок, как и мы? Да, в его жизни падений было не меньше, чем взлётов, и всё же он остался Поэтом!
...Вспомнилась Таланья. В Петербурге тогда всё казалось весело и просто. Но что с ней теперь? Совесть его была обременена. Да мало ли чего мог он порассказать о своей кишинёвской или одесской жизни!.. Здесь, в Михайловском, пришло наконец похмелье.
Вот и записки Байрона преданы сожжению — и это хорошо! И он, Пушкин, вывел себя в поэме «Евгений Онегин», но как? Как отражение нравов, как автора, размышляющего о поступках и судьбах, как поэта, рассказывающего о собственных своих печалях и радостях, как человека, то сочувствующего доброму своему приятелю, то осуждающего основного героя времени. И этого вполне достаточно!
...Снова зима, снег, мороз.
Он был в Тригорском, когда туда прискакал Иван Матвеевич Рокотов. Щёки у него были пунцовыми, он простирал вперёд руки, в которых сжимал шапку.
— Государь, государь скончался! — выкрикнул он, ещё не успев бросить шубу на руки лакею. — Государь нечаянно скончался!..
Он был в сюртуке, который застёгивал на все пуговицы, высоком галстуке и узких панталонах.
Его окружили, повели в гостиную. Всех охватило волнение.
— Еду из своего Стехнова, — задыхаясь от наплыва слов, торопливо рассказывал Рокотов, — и подумал я заехать к Щегловым — знаете Михаила Филипповича Щеглова? — мы часто друг к другу ездим. Так о чём я? Да, значит, Михаила Филипповича я не застал, тот как раз уехал в Опочку, и тут решил я к Бердяеву, благо рядом, и вдруг по дороге Посохин, и только-только из Санкт-Петербурга! И рассказал: государь в Таганроге нечаянно скончался...
— Боже мой! — вскричала Прасковья Александровна и заплакала. — Совершилось величайшее несчастье, которое могло постичь Россию. Не стало ангела нашего, блюстителя спокойствия целой Европы. Какой удар! Я не могу... не могу поверить!.. — Её горе было искренним.