Глеб Анисимович сделал паузу, решая, довольно ли уже сказал, чтобы загладить свой промах. Но, судя по лицам ребят, никто из них, пожалуй, даже не понял, что он на минуту себя выдал. Никто не понял, что русская поэзия кончилась для него на декадентах, и все, что он читал позднее, никогда его не трогало. Это ни до кого не дошло, но душевное равновесие, утраченное минуту назад, почему-то возвращалось к нему не сразу... Он чувствовал потребность говорить еще и еще, словно все-таки нужно было рассеять то впечатление, которого, впрочем, ни у кого не возникло.
И Глеб Анисимович продолжал:
– Итак, о Громаде. Беда Громады в том, что он не выразил чувств сверстников, своего поколения. Об этом справедливо говорил тут товарищ... – Он кивнул на Михаила Матвеева.
Виктор встал, пошел к двери, отворил ее без скрипа и, выйдя в коридор, неслышно закрыл за собой. Ему хотелось исчезнуть незаметно, и, кажется, это удалось: на его уход почти никто не обратил внимания. Коридор был совершенно пуст и темен (вероятно, свет в нем погасили из-за позднего часа), и Виктор ощутил облегчение оттого, что он уже здесь, а не в зале, где на него, опозоренного, могли бы глядеть ребята. Он казался самому себе неудачливым, незадачливым, жалким, ему не только посторонние взгляды были неприятны, – он и собственного взгляда постарался избежать, торопливо отвернувшись от зеркала в гардеробной.
Здесь его нагнал Старков.
– Вить, дашь стихи списать? – спросил он как ни в чем не бывало. – Мне понравились. Дома буду для души читать. Про себя.
Виктор молчал.
– Ты что это?– спросил Старков по-иному, укоризненно и недоумевая. – «Убит поэт»?.. Ну, как не стыдно!
– Действительно, стыдно, – медленно произнес Виктор. – Написал какую-то дрянь, никому не нужную... Ну... – Он махнул рукой и потянул на себя тяжелую дверь, ведшую из вестибюля в тамбур и на улицу.
– Я же сказал: дай списать,– повторил серьезно Старков, удерживая его. – Значит, не дрянь. А отчего это стало дрянью? Оттого, что Мишка Матвеев толкнул речь?
– Не в одном Мишке дело...
– Инка тебя защищала.
– Она же говорила не о стихах... – Виктор опять попытался уйти.
Женька преградил ему путь.
– Не о стихах. Конечно. Ну и что же? Допустим, она говорила ерунду, но какую-то симпатичную, правда же? Девчата вообще чаще всего городят ерунду, – вопрос только в том какую. Людка Семенова несет противную ерунду, а Инка Петрова – милую. И очень хорошо, что ты заглядываешься на Инку!
– Ладно, – сказал Виктор, и у него мелькнула мысль о том, что в другое время эта тема его очень заинтересовала бы. – А чего ты меня не пускаешь?
– А для того, чтоб ты не убегал. Тебе надо, чтоб ребята решили, что ты сбежал?.. Нет? Тогда пусть видят, что ничего с тобой не сделалось, а просто надоело тебе на конкурсе, вот ты и ушел и стоишь – со мной болтаешь... Погоди, ты чего-то бледный немного... К чему здесь торчать, лучше во дворе мячом побросаемся.
Старков на минуту исчез – вероятно, чтобы взять у сторожихи хранящийся у нее мяч, – а Виктор вышел во двор. Как ни странно, его несколько успокоили Женькины слова «ты чего-то бледный немного». Он даже произнес про себя: «Только-то», – как будто до сих пор опасался, что у него по меньшей мере отросли ослиные уши или выпучились глаза.
Сознавая, что ужасающих перемен не произошло, Виктор с удовольствием вдыхал свежий влажный воздух. Асфальт посреди двора не только обнажился, но и успел уже высохнуть, пахли весенней сыростью газоны, освободившиеся от толщи снега, и только у ограды валялись грязноватые останки зимы – куски льда, смерзшегося с углем.
Едва Виктор с Женькой начали пасоваться посреди двора, ловко беря тяжеловатый мяч то с земли, то в прыжке, словно уговорились ни за что не ронять его, дверь школы отворилась, захлопнулась, еще раз отворилась и захлопнулась, и во двор выбежали те, кто был на конкурсе. По пути на улицу они проходили мимо Громады и Старкова. Следя за мячом, Виктор видел их только краем глаза, но он слышал голоса.
– Ребята, кто в «Хронику»? – Голос Михаила Матвеева.
Незнакомый голос:
– А что там за фильм?