— Ложился, но уже встал.
Это было странно — даже когда он ложился в одно время со мной, то, обыкновенно, еще спал, когда я просыпался; теперь, выходит, он побил все рекорды: лег гораздо позже, а встал раньше.
— И где он? На «верхотуре»?
— Нет.
— Нет?..
— На улице, на участке.
Я вскочил и принялся одеваться, но предчувствие, гнавшее вперед, лишило меня всякого отчета, и я, когда уже был полностью одет, понял, что произвел, наверное, странное впечатление.
— Что такое? Куда ты так?.. — осведомилась мать.
— Э-э… я просто хочу кое-что проверить, хорошо?
— Ты на улицу?
— Да. Но мигом вернусь. К завтраку вернусь, — я махнул рукой.
С Мишкой я столкнулся на крыльце. Он со мной не поздоровался, опустил голову и шагнул в дальний угол.
— Ты здесь?
Он не ответил.
— Если ты здесь, то кто на «верхотуре»?
— На «верхотуре»? — он обернулся, — с чего ты решил, что там кто-то есть?
— Слышу! — и в подтверждение своих слов резко указал в сторону леса, но крыльцо-то располагалось с противоположной стороны дома, так что получилось, будто я указывал на дверь, из-за которой недавно появился.
Когда мы подоспели на место, нам все уже было известно — если приглядеться, с проездной дороги можно было увидеть, что происходило возле леса: Лукаев махал топором из стороны в сторону с таким остервенением, так широко, что казалось, в каждый удар по «верхотуре» (а вернее сказать, по тому, что от нее к этому моменту осталось), — он вкладывал всю свою накопившуюся злобу. Если бы он хоть раз промахнулся, то, скорее всего, по инерции долбанул бы себе топором по сухожилию или еще куда-нибудь.
Стоит ли говорить, что мы опоздали — напрочь? Ничего уже нельзя было спасти. От «верхотуры» не осталось даже фундамента — Лукаев вывернул из земли все четыре бревна и разрубил их на части; они же были хотя и чрезвычайно толстые, но гнилые, и поддались сразу. Все остальные доски тоже были переломаны. Только к номеру Лукаев не притронулся, никак его не покорежил, а просто отбросил в сторону, в траву.
— Чт… что вы… — стоя шагах в трех от останков «верхотуры», Мишка таращил глаза на Лукаева; ближе не подходил, но зато его поза приняла какой-то нелепый даже с точки зрения пластики вид: спина сгорбилась, подавая все тело вперед, но шея наоборот прогнулась назад; под подбородком образовались желваки.
Лысина Лукаева сверкнула на солнце; брови изогнулись, будто он отхлебнул кипятка.
— Вы что-то совсем обнаглели, чертовы пастеныши, — он сказал это ровным, низким голосом, но в то же время и сварливо, и медленно обтер рукавом пот с лица, очень тщательно, как делают это после чрезвычайно тяжелой работы, — шумите здесь постоянно по ночам, возле «верхотуры». Спать не даете.
— Это неправда! Мы не шумели! — закричал я.
— Да?.. А по дому моему тоже не кидали камнями, хотите сказать?
Я весь подобрался.
— Так вот знайте, если еще раз так сделаете, я вам руки и ноги пообломаю, слышали? — Лукаев сплюнул, почесался и отправился восвояси. Обернувшись ему вслед, я мог видеть удаляющуюся спину, как всегда чрезвычайно сутулую; рубаха между выдающихся лопаток сильно пропиталась потом, и от этого складки на материи были едва заметны. Топор, зажатый в руке, то и дело ударял обухом Лукаеву по икре — через шаг; выглядело это довольно неловко, более того, нелепо, а мне в свете нынешних обстоятельств стало от этого противно.
Что Мишка пришел в настоящую истерику, и говорить нечего — он бегал вокруг обломков «верхотуры», рвал на себе волосы и дергался так, словно его пытали раскаленным железом. Я же, напротив, будто бы в контраст этой жестикуляции, стоял и не двигался, и мрачно смотрел прямо перед собой: я знал, что если хотя бы чуть-чуть подвину взгляд вперед, обязательно наткнусь на краешек какой-нибудь поломанной доски, на печальный отголосок своего хулиганства — в конечном счете, это я ведь был во всем виноват. И чего мне тогда приспичило кидать по лукаевской крыше!
Но вместе с тем я чувствовал, как в моем теле начинают просыпаться и волны эгоистичного облегчения. Наступил исход, пренеприятный, но все же…
Теперь, когда Лукаев нам ответил, вопрос был закрыт, исчерпан. Мы получили vendetta.