Обретенное время - страница 88
И тотчас косой закатный луч напомнил мне о времени, которое я никогда не вспоминал, — в раннем детстве, так как тетку Леонию лихорадило и доктор Перспье опасался брюшного тифа, меня на неделю поселили в комнатке Евлалии на Церковной площади; на полу были только плетеные коврики, а в окне перкалевая занавеска, ласково шелестевшая на солнце, а к солнцу я тогда не привык. Я почувствовал, что воспоминание о комнате старой служанки прибавило к моей прошедшей жизни долгую протяженность, дивную и непохожую на всё остальное, и отталкиваясь от противного подумал, что самые пышные торжества в великокняжеских дворцах не оставили в ней и следа. В этой комнатке Евлалии одно только навевало грусть — птичьи крики поездов, доносившиеся вечерами от виадука. Но поскольку мне было известно, что эти ревы исходят от благоразумных машин, они внушали мне отнюдь не такой сильный ужас, который вызвали бы, в доисторическую эпоху, крики мамонта, свободно и необузданно бродящего где-то рядом.
Итак, я пришел к выводу, что мы не свободны перед произведением искусства, что мы создаем его не по своей воле; но поскольку оно предначертано нам, поскольку оно необходимо и скрыто, мы должны открыть его, как закон природы. И не открываем ли мы благодаря искусству, в сущности, нечто наиболее драгоценное, хотя и остающееся обычно неведомым для нас навсегда, — нашу подлинную жизнь, реальность, как мы ее чувствовали, столь непохожую на то, чем мы ее сочли, что нас переполняет счастье, когда случай дарит нам подлинное воспоминание? Меня убеждает в этом фальшь так называемого реалистического искусства — оно не было бы таким лживым, если бы не наша привычка, приобретаемая с ходом лет, приписывать чувствам чрезвычайно отличное от них выражение, которое будет принято нами, через какое-то время, за саму реальность. Я понял, что не стоит труда возиться с разнообразными литературными теориями, некогда волновавшими мой ум, — примечательно, что они были выдвинуты критикой во времена дела Дрейфуса и снова взяты на вооружение во время войны: критики призывали «спустить художника с фарфорового столпа», изображать не легкомысленные и чувственные сюжеты, но грандиозные рабочие движения, а если уж не толпы, то по крайней мере благородных интеллектуалов либо героев, а не бесполезных бездельников («признáюсь, писать об этих тунеядцах мне как-то не с руки», — говорил Блок).
Впрочем, даже до обсуждения логического содержания подобных теорий мне виделся в них признак некоторой неполноценности их сторонников, — так благовоспитанный ребенок слышит в словах людей, к которым его посылают завтракать, «мы говорим только правду, искренность у нас в крови», — свидетельство моральных качеств, уступающих порядочному бесхитростному действию, ведь о нем ничего не скажешь. Подлинное искусство не нуждается в прокламациях, оно совершается в тишине. Впрочем, избитые обороты этих теоретиков мало чем отличаются от тех, что употребляют слабоумные объекты их нападок. И, наверное, следует судить скорее по качеству языка, чем по складу эстетики, о ступени, до которой была доведена интеллектуальная и моральная работа (прозектор может изучать законы анатомии на теле слабоумного и на теле гения, а изучение характеров возможно на серьезном и на легкомысленном предмете; величайшие моральные законы, как и законы циркуляции крови или почечного выделения, будут не многим различаться в зависимости от интеллектуального достоинства индивидов). Не качество языка — без которого, по мнению теоретиков, можно обойтись, поскольку оно не представляет значимой интеллектуальной ценности, — поклонникам этих теорий нужна такого рода ценность, которая, чтобы ее можно было разглядеть, выражается непосредственно и не выводится из красоты образа. По этой причине писатели впадают в соблазн писать интеллектуальные произведения. Как это непорядочно. Сочинения с теориями подобны предмету, на котором оставили ценник. К тому же, ценник на предмете только указывает на его стоимость, а ценность литературы, напротив, снижается от логической трескотни. Они пускаются в рассуждения, то есть отвлекаются, всякий раз, когда у них не хватает сил, чтобы провести впечатление по всем его последовательным состояниям, чтобы оно дошло до фиксации и выражения.