Обретенное время - страница 86
Так что существо, три или четыре раза воскресшее во мне, быть может, только что соприкоснулось со множеством неподвластных времени фрагментов существования, — однако это созерцание, хотя и вечности, было мимолетным. Но я успел понять, что плодотворна и правдива только радость этих минут. На всем прочем лежит печать ирреальности, в чем убеждает, во-первых, невозможность удовлетворения, как в случае, к примеру, светских удовольствий, самое большее — причиняющих недомогание, вызванное поглощением гнусной пищи, или дружбы, этой симуляции, ибо художнику известно, что, исходя из моральных соображений, он отказывается от часа работы ради болтовни с другом и приносит реальность в жертву чему-то несуществующему (ведь друзья заводятся у нас только в том милом безумии, которому мы, по ходу жизни, поддаемся, но в глубине души уподобляем заблуждению безумца, возомнившего, что мебель ожила и даже разговаривает с ним), во-вторых, грусть, приходящая вслед за удовлетворением желания, испытанная мной после знакомства с Альбертиной, когда после некоторых, пусть и незначительных затруднений, испытанных мной, чтобы чего-то добиться — познакомиться с этой девушкой, — они показались мне несущественными, потому что я этого добился. И даже более глубокие удовольствия, которые я мог испытать в любви к Альбертине, в действительности я испытывал только в обратной пропорции к тоске, что снедала меня, когда Альбертины не было рядом, а если я был уверен, что она скоро придет, как в тот день, когда она возвращалась из Трокадеро, я испытывал только смутную досаду, — тогда как я всё больше воодушевлялся, с растущей радостью вникая в стук ножа, вкус настоя, вталкивающих в мою комнату — комнату тетки Леонии, а за ней весь Комбре, и две его стороны. Итак, теперь я решил посвятить себя созерцанию сущности вещей, уловить ее — но как? посредством чего? в ту секунду, когда жесткость салфетки перенесла меня в Бальбек, когда мое воображение было поглощено этим мгновением — и не только видом утреннего моря в тот день, но и запахом комнаты, скоростью ветра, легким голодом, колебаниями: куда отправиться на прогулку, — и всё это, связанное с плотностью ткани, словно крылья тысячи ангелов, вращалось тысячу раз в минуту, — в ту секунду, когда неровность двух плиток оживила чахлые и скудные образы, оставленные в моей памяти Венецией и Сан-Марко, во всех направлениях и всех измерениях, и все ощущения, испытанные там мною, покуда я увязывал площадь с церковью, пристань с площадью, канал с пристанью, и со всем увиденным мир желаний, видимый только духом, — я испытывал соблазн если не отправиться на новые прогулки к венецианским водам, так и оставшимся для меня вечно вешними, то по меньшей мере вернуться в Бальбек. Но я и на секунду я не остановился на этой мысли. К тому времени я уже знал, что страны отличаются от картин, которые мы составляем по их именам, что лишь в мечтах и во снах предо мной простиралась местность, сотворенная из особо чистой материи, ни в чем не схожей с обыденными, видимыми, осязаемыми предметами, — вещества наших мечтаний. И даже в отношении образов другого порядка, образов памяти, мне было ясно: красота Бальбека не открылась мне, когда я там жил, и красота Бальбека, оставшаяся в моей памяти, была отлична от той, которую я нашел в нем во второй приезд. Сколько раз я не мог отыскать в реальности то, что таилось во мне; ибо я обретал утраченное Время не на площади Сан-Марко, и не во второй мой приезд в Бальбек, и не тогда, когда я вернулся в Тансонвиль, чтобы повидаться с Жильбертой; путешествие — только заново внушавшее мне иллюзию, что эти впечатления существуют сами по себе, где-то вне меня, на углу какой-то площади, — конечно же, не было искомым мной средством. Мне не хотелось повторять эту ошибку еще раз, потому что сейчас речь для меня шла о том, чтобы узнать, в конце концов, возможно ли исполнить — и вопреки разочарованию, постигавшему меня всякий раз, когда я оказывался один на один с местностью или человеком, хотя однажды отрывок из концерта Вентейля уверил меня в обратном, — то, что казалось мне неосуществимым. Я не собирался, стало быть, повторять этот опыт еще раз, я давно понял, что этот путь никуда не ведет. Впечатления, которые я пытался уловить, только рассеивались в непосредственном наслаждении; оно было неспособно вызвать их к жизни. Единственный способ приблизиться к ним вплотную требовал, чтобы я попытался узнать их точней — там, где они находились, то есть во мне самом, чтобы я осветил их до глубин. Жизнь в Бальбеке и жизнь с Альбертиной не принесла мне радости, я испытал ее много позже. И тот вывод, который я мог сделать из разочарований прожитого куска жизни, научивших меня, что жизненная реальность коренится не в действии, был не случайным основанием для объединения по моей прихоти, сообразно обстоятельствам моего существования, различных огорчений: я ясно сознавал, что разочарование в путешествии, разочарование в любви имеют между собой не так много различий, это лишь изменчивый облик, принимаемый, в зависимости от обстоятельств, нашим бессилием реализовать себя в физическом наслаждении, реальном действии. Вспоминая вневременную радость, пробужденную во мне стуком ложки, вкусом мадленки, я подумал: «Разве не это счастье Сван нашел во фразе сонаты; но он обманулся, приравняв его к любовному удовольствию, он так и не сумел обрести его в артистическом труде, — счастье, которое я предугадал, вникнув в еще более неземной, чем такты сонаты, красный и мистический зов септета, — счастье, о котором Сван так и не узнал, потому что он умер, как и многие другие, прежде чем истина, созданная для них, была им открыта? Впрочем, она бы ничего ему не принесла; даже если эти такты олицетворяли зов, то они не могли вдохнуть в него силы и сделать его художником».