Наверное, он был прекрасен в свои последние часы. Он всегда в этой жизни, даже сидя или вышагивая по гостиной, как будто сдерживал атакующий порыв, скрывая за улыбкой неукротимую волю треугольной головы; и вот он атаковал. Избавившись от книг, феодальная башня вернулась к войне[123]. В смерти этот Германт стал собой, то есть частью своего рода, растворившись в нем, будучи в нем только Германтом, что символически выразилось на его похоронах в церкви Св. Илария Комбрейского, где, на полностью закрывшем стены черном крепе, краснела в замкнутом венце, без инициалов и титулов, только «G» Германта, которой в смерти он стал.
Прежде чем отправиться на его похороны, состоявшиеся не сразу, я написал Жильберте. Наверное, мне следовало написать и герцогине де Германт, но я подумал, что гибель Робера будет воспринята ею с тем же безразличием, которое она продемонстрировала, как я уже видел, по случаю смерти многих других людей, казалось бы, столь для нее близких, — возможно даже, думал я, ее германтский дух выкинет свой очередной образчик и она не постесняется показать, что никаких предрассудков касательно уз родства в ней нет. Я слишком страдал, чтобы писать всем. Когда-то я считал, что герцогиня и Робер «любят друг друга» в светском смысле этого слова, то есть при встрече болтают о чем-то милом, о том, что чувствуют в данный момент. Но за ее спиной Робер без колебаний величал ее идиоткой, а о самой герцогине мне было известно, что если она и испытывала иногда, при встречах с ним, эгоистическое удовольствие, то была неспособна приложить малейшее усилие, использовать свое влияние, чтобы оказать ему услугу, и даже уберечь его от беды. Злоба, с которой она отказывалась рекомендовать его генералу де Сен-Жозефу, когда Робер должен был вернуться в Марокко, свидетельствовала, что ее преданность Роберу, продемонстрированная ею по случаю его женитьбы, была только своеобразной компенсацией, почти ничего для нее не стоившей. Я был сильно удивлен, когда узнал, что от нее довольно долго, и под самыми вздорными предлогами, так как к моменту смерти Робера она болела, были вынуждены прятать газеты, из которых она могла узнать о его смерти, чтобы избавить ее от более чем вероятного потрясения. И я был удивлен еще больше, узнав о том, что герцогиня проплакала целый день, когда ей все-таки рассказали правду, разболелась и долго — больше недели, а это для нее много, — была безутешна. Узнав о ее горе, я был растроган. В свете теперь могли говорить, и я был готов подтвердить это, что между ними была большая дружба. Но когда я вспоминал, сколько мелких сплетен и нежелания оказать помощь ей сопутствовало, я думал: какой, в сущности, пустяк — большая светская дружба.
Впрочем, несколько позже, в обстоятельствах пусть не столь значимых для моего сердца, но исторически более важных, г‑жа де Германт показала себя, на мой личный взгляд, с еще более выгодной стороны. У нас на памяти, что еще в юности она была невероятно дерзка с русской императорской семьей, а в замужестве всегда говорила с ними с такой вольностью, что нередко ее обвиняли в недостатке такта; но, быть может, только она после русской революции доказала свою беспримерную преданность русским великим князьям и княгиням. Еще за год до войны она изводила великую княгиню Владимир, то и дело называя графиню де Гогенфельсен, морганатическую супругу великого князя Павла, «великой княгиней Павел»[124]. Тем не менее, еще не прогремела русская революция, а наш посол в Петербурге, г‑н Палеолог («Палео» для дипломатического бомонда, у которого, как у любого прочего, свои, так сказать, остроумные сокращения) уже был измучен депешами от г‑жи де Германт, требовавшей вестей от великой княгини Марии Павловны. Долгое время, и едва ли не ежедневно, эта принцесса получала знаки симпатии и уважения исключительно от г‑жи де Германт.
Если не смерть Сен-Лу, то по меньшей мере предшествовавшие ей поступки причинили кое-кому более серьезные огорчения, нежели г‑же де Германт. Дело в том, что на следующий же вечер после нашей встречи, через два дня после того, как барон крикнул Морелю: «Я отомщу!», хлопоты, предпринятые Сен-Лу с целью найти Мореля, увенчались успехом. В том смысле, что генерал, под чьим началом числился Морель, пришел к выводу, что Морель дезертировал; он приказал найти его и арестовать, и чтобы извиниться за наказание, которому должны были подвергнуть интересовавшего его человека, написал Сен-Лу. Морель не сомневался, что его арест вызван ссорой с г‑ном де Шарлю. Ему вспомнились слова: «Я отомщу за себя», он подумал, что такова месть барона, и сделал чистосердечное признание. «Конечно, — сказал он, — я дезертировал. Но разве я виноват, что меня наставили на дурной путь?» Он рассказал несколько историй о г‑не де Шарлю и г‑не д’Аржанкуре, с которым он также был в ссоре, поведанные ему теми с удвоенной откровенностью любовников и извращенцев, — эти истории, по правде говоря, самого Мореля напрямую не затрагивали, однако привели к аресту и г‑на де Шарлю, и г‑на д’Аржанкура. Сам арест, наверное, каждому из них причинил меньше страданий, чем известие о том, что второй был соперником: ранее они этого не знали; следствие также показало, что соперников у них — безвестных, ежедневных, подбиравших Мореля на улице, — было намного больше. Впрочем, вскоре их освободили. Мореля тоже отпустили, потому что письмо, отправленное генералом Роберу, вернулось с пометкой: «Выбыл, погиб на поле боя». Ради покойного генерал попросту приказал вернуть Мореля на фронт; последний, избежав сопутствующих опасностей, проявил на фронте отвагу и по окончании войны вернулся с крестом, который когда-то г‑н де Шарлю тщетно пытался для него выхлопотать, и который, косвенными образом, принесла ему смерть Сен-Лу.