Позже я равнодушно смотрел на золотые и оранжевые блестки, просеянные окнами дома; затем, ближе к вечеру, я разглядывал другое строение, вылепленное, как показалось мне, из какого-то розового и причудливого вещества. Но я производил эти констатации в том же непробиваемом безразличии, будто гулял по саду с дамой и увидел стеклянное оконце, а немного дальше — предмет из материи, сходной с алебастром, и хотя ее непривычный цвет не разогнал мою вялую тоску, я из вежливости к этой даме, и чтобы сказать что-нибудь, привлечь ее внимание к увиденному мной цвету, мимоходом показывал ей цветное стекло и кусок штукатурки. Так для очистки совести я всё еще отмечал про себя, будто для какого-то спутника, способного испытать больше радости, нежели я, огненные отсветы рам, розовую прозрачность дома. Но компаньон, которому я говорил про все эти любопытные детали, по характеру был не столь восторжен, как большинство людей, весьма склонных такими пейзажами восхищаться, потому что он смотрел на эти цвета без тени ликования.
Мое длительное отсутствие в Париже не помешало старым друзьям, так как мое имя осталось в их списках, по-прежнему исправно слать мне приглашения; дома я нашел два письма: меня звали на чаепитие у Берма, в честь ее дочери и зятя, и на утренник, назначенный на следующий день у принца де Германта; те печальные размышления, которым я предавался в поезде, были не последним доводом в пользу того, чтобы туда отправиться. Стоит ли лишать себя светских удовольствий, думал я, если эта знаменитая «работа», которую каждый день, и вот уже столько лет, я откладываю на завтра, мне не дается — или уже не дается; может быть, она вообще не имеет никакого отношения к реальной жизни. Конечно, этот довод был совершенно негативен, он только обесценивал соображения, которые могли удержать меня от посещения светского концерта. Однако отправиться туда меня заставило имя Германтов; я так давно не помышлял о нем, что теперь, покоясь на пригласительной открытке, оно задело своим лучиком мое внимание, которое тотчас принялось подымать из глубин моей памяти срезы прошлого, вкупе с образами лесных угодий и высоких цветов, проросших еще в те времена, и достаточно давно, чтобы теперь снова обрести для меня очарование и значение, что я находил в этом имени еще в Комбре, когда снаружи, с Птичьей улицы, прежде чем войти в собор, я рассматривал поблеклую олифу, витраж с Жильбером Плохим, государем Германта. На мгновение Германты снова показались мне людьми, у которых не может быть ничего общего с прочей светской публикой, людьми несравнимыми с ними, как и с любым живым существом — даже с каким-нибудь королем, — которые возникли в результате от скрещения кислого, порывистого воздуха сумеречного Комбре, где прошло мое детство, с прошлым, смотревшим на нас из маленькой улочки, с высоты витража. Мне захотелось пойти к Германтам, словно бы это приблизило меня к детству, к глубинам моей памяти, в которых я его различал. И бессчетное число раз я перечитывал приглашение, пока взбунтовавшиеся буквы, что составляли имя столь же знакомое и таинственное, как имя Комбре, не обособились заново и не начертали перед моими усталыми глазами как будто имя незнакомое. Мама как раз собиралась на чаепитие к г‑же Сазра, зная наперед, что там будет очень скучно, и я без колебаний направился к принцессе де Германт.
Добираться к принцу де Германту, однако, мне пришлось на экипаже — он жил теперь не в старом своем особняке, но в новом и великолепном дворце, выстроенном по его указу на авеню дю Буа. Это одна из ошибок светских людей: если уж им угодно, чтобы мы верили в них, для начала следует, чтобы они поверили в себя сами или, по меньшей мере, уважали символы, существенные для наших верований. Когда-то ведь и я верил, даже если знал наверняка, что дело обстоит иначе, что Германты живут в этих дворцах по наследственному праву, и проникнуть во дворец чародея или феи, попытаться открыть двери, которые не подчинятся, если не произнести волшебного заклинания, казалось мне делом столь же затруднительным, как попытка завязать разговор с самим чародеем, самой феей. Мне ничего не стоило внушить себе, что старый слуга, нанятый на службу накануне, а то и вовсе присланный от Потеля и Шабо, был сыном или внуком прислуги, работавшей на эту семью задолго до Революции; я с редкостной готовностью называл полотно, купленное минувшим месяцем у Бернхейма-младшего, «портретом предка»