Обретенное время - страница 71
Я понимал, что то было новой стадией заболевания г‑на де Шарлю, что скорость эволюции его недуга, с тех пор, как я узнал о нем, если судить по наблюдавшимся мной его различным этапам, неуклонно возрастала. Бедный барон, должно быть, был не так далек от предела — смерти, даже если бы она не предварялась тюрьмой, сообразно пророчествам и чаяниям г‑жи Вердюрен, что в его возрасте только приблизило бы кончину. Впрочем, должно быть я все-таки неточно выразился: к скале из чистой материи. Возможно, в этой чистой материи уцелело что-то от духа. Так или иначе, этот сумасшедший отдавал себе полный отчет, что стал жертвой безумия, и в подобные минуты актерствовал — зная, что тот, кто его лупит, такой же злодей, как мальчишка, которому в «войнушке» выпало играть «пруссака», на которого в напускной ненависти и подлинном патриотическом пылу набрасывается детвора. Жертвой безумия, вобравшего в себя что-то от черт личности де Шарлю. Даже в рамках этих аномалий человеческая природа (что случается и в страстях, во время путешествий) требуя истиня, выдает свою жажду веры. Франсуаза, когда я рассказывал ей какой-нибудь церкви в Милане — городе, в который, вероятно, она уже никогда не попадет, — или о Реймском соборе, — да даже о соборе в Аррасе! — которые она теперь уже не увидит, поскольку они были разрушены, завидовала богачам, успевшим насладиться зрелищем этих сокровищ, и восклицала с ностальгическим сожалением: «Вот же ж красотища-то поди была!» — та самая Франсуаза, которая прожила столько лет в Париже и так и не набралась любопытства осмотреть Нотр-Дам. Дело в том, что Нотр-Дам был частью Парижа, города, в котором протекала будничная жизнь Франсуазы, и где, по этой причине, для нашей старой служанки — как и для меня, если бы изучение архитектуры не исправило мои комбрейские наитья, — было очень сложно подыскать место для объектов своей мечты. В наших любимых всегда заключена какая-то мечта; мы не вольны ее распознать, но она им присуща и мы к ней стремимся. Моя вера в Бергота и Свана заставила меня полюбить Жильберту, вера в Жильбера Плохого внушила мне любовь к г‑же де Германт. И какая просторная морская ширь досталась на долю самой скорбной, самой ревнивой и более всего глубокой моей любви — любви к Альбертине! Впрочем, именно из-за этого личного момента, в котором мы упорствуем, наша любовь к отдельным людям — в какой-то мере аномалия. (Да и наши телесные болезни, те из них, по меньшей мере, которые сопряжены с действием нервной системы, разве они не выводок наших частных пристрастий и личных страхов, усвоенных нашими органами и суставами, — та или иная погода внушает им ужас столь же необъяснимый и упорный, как влечение иных мужчин, например, к женщинам в пенсне, к наездницам? и кто сможет сказать, с какой долгой и бессознательной мечтой связано это желание, всякий раз пробуждающееся при виде наездницы, — грезой неосознанной и волшебной, как, например, влияние на человека, всю жизнь страдавшего астматическими кризами, какого-нибудь города, на первый взгляд неотличимого от других, где он впервые вздохнул свободно?)
Эти аномалии подобны нашей любви, когда болезненный изъян перекрывает и охватывает собой всё. Однако и в безумнейшей из них нам всё еще видна любовь. В упорстве г‑на де Шарлю, когда он требовал, чтобы на его руки и ноги наложили кольца крепчайшей стали, настаивал на железяке-строгаче[117] и, если верить Жюпьену, на самых жутких аксессуарах, которых не выпросишь у матросов, — потому что они применялись для наказаний, вышедших из употребления даже там, где самая суровая дисциплина, на борту кораблей, — в основе всего этого лежала его греза о мужественности, и о ней свидетельствовали и дикие его выходки, и цельная внутренняя миниатюра, незримая для нас, но отбрасывавшая тени — креста-строгача и феодальных пыток, украшавших его средневековое воображение. Именно в этом состоянии, всякий раз как оно на него находило, он говорил Жюпьену: «Сегодня не будет тревоги, ибо пожжен я уже огнем небесным как житель содомский». Он притворялся, что боится гота, не испытывая и тени страха, чтобы у него был повод, как только завоют сирены, ринуться в убежище, в метро, где он мог еще раз вкусить удовольствие ночных прикосновений, смутных грез о средневековых подземельях, о каменных мешках. В целом, это его желание, чтобы его оковали, били, в своем безобразии обнаруживало столь же поэтическую мечту, как у иных людей — желание съездить в Венецию и содержать балерин. И г‑н де Шарлю так дорожил всем, что придавало этой мечте толику реальности, что Жюпьену пришлось продать деревянную кровать в комнате 43 и заменить ее на железную, потому что последняя в большей степени соответствовала цепям.