Впрочем, у этих «обзвонов» г‑жи Вердюрен был существенный недостаток. Мы забыли упомянуть о том, что «салон» Вердюренов, верный себе по духу и плоти, на время был перемещен в один из самых больших дворцов Парижа — нехватка угля и света крайне затрудняла приемы в их старом отеле, сыром дворце венецианских послов. У нового салона, впрочем, были свои преимущества. Словно бы венецианская площадь, ограниченная водой, но определившая форму дворца, или закуток в парижском саду, более поэтичный, чем парк в провинции, тесная столовая дворца г‑жи Вердюрен превратила ромбовидные стены ослепительной белизны в своеобразный экран, на котором каждую среду, да и почти все другие дни проступали интереснейшие и примечательнейшие люди, самые элегантные красавицы Парижа — все они с радостью наслаждались роскошью Вердюренов, лишь возросшей с их состоянием в ту пору, когда богачи, лишенные поступлений, ограничивали себя во всем[47]. Порядок приемов был изменен, но они по‑прежнему восхищали Бришо — последний, по мере расширения связей Вердюренов, постоянно находил в их салоне новые удовольствия, набившие это маленькое пространство, как рождественские подарки чулок. К слову, иногда гости собирались в таком количестве, что в маленькой столовой становилось слишком тесно, и ужин подавали в необъятной гостиной на первом этаже, где «верные», лицемерно сожалея об уютном верхнем помещении — так когда‑то они говорили г‑же Вердюрен, пригласившей Камбремеров: «наверное, будет тесновато», — сбившись в кучку, как некогда на узколейке, в глубине души переживали чистый восторг, ощущая себя предметом зависти и любопытства соседних столов. В привычные мирные времена светская заметка, тайком отправленная в «Фигаро» или «Голуа», поведала бы несколько большему числу людей, чем вмещала столовая Мажестик, об обеде Бришо с герцогиней де Дюра. Однако с началом войны светские хроникеры упразднили этот новостной жанр (отыгравшись на похоронах, наградных приказах и франко-американских банкетах), и жизнь общественности полностью бы пресеклась, если бы не было изыскано этого детского и неполноценного средства, достойного далеких эпох — предшественниц изобретения Гуттенберга: отметиться за столом у г‑жи Вердюрен. После ужина поднимались в гостиную Патронессы, затем начинались «обзвоны». В те дни во многих дворцах сновали шпионы, которые брали на заметку новости, телефонированные болтливой Бонтан; к счастью, это обстоятельство смягчалось недостаточной точностью ее сообщений, почти всегда опровергаемых событиями.
Еще во время этих вечерних чаепитий, на исходе дня, в светлом небе можно было различить небольшие коричневые пятна — в голубых сумерках они были похожи на мошкару и птиц. Так, если издали смотришь на гору, она кажется облаком. Но нас волнует мысль, что это облако необъятно, что оно прочно и крепко. И я испытывал то же волнение, потому что коричневая точка в летнем небе не была мошкой или птицей — то был аэроплан, поднятый в небо людьми, ставшими на страже Парижа. (Воспоминание об аэропланах, которые мы видели с Альбертиной на последней прогулке в окрестностях Версаля, ничем эту мысль не омрачало: оно стало для меня безразличным.)
Вечерами рестораны были полны; и если я видел на улице бедного отпускника, на неделю ускользнувшего от постоянной смертельной опасности, готового вновь вернуться в окопы, если на мгновение он останавливал взгляд на освещенных стеклах, то я переживал такое же мучительное чувство, как в бальбекском отеле, когда рыбаки наблюдали за нашей трапезой; но оно было сильней, потому что я знал, что горести солдата тяжелей горестей бедняка, потому что подразумевают их, и более трогательны, потому что принимаются безропотно и благородно; глядя на тыловых крыс, облепивших столики, солдат, которому завтра на фронт, философски покачивая головой, без неприязни, говорил: «Вот и скажи теперь, что идет война». В половине десятого, когда еще никто не успел отужинать, по приказу полиции тушили огни, и в девять тридцать пять тыловые крысы в толкучке вырывали свои пальто у ресторанных лакеев — там, где когда-то туманным вечером я ужинал с Сен-Лу, — а затем насытившиеся пары устремлялись в загадочные сумерки, где им показывали волшебный фонарь, в театральные залы, приспособленные теперь под показ синема. Но тем, кто после ужина выходил встретиться с друзьями, как я в тот вечер, Париж — по крайней мере, в некоторых кварталах — представал еще более темной стороной, чем Комбре моего детства; шли в гости, как будто к деревенским соседям.