Если женщины, подкрашиваясь, признавали свою старость, то на лице мужчин, которых я определенно в том не подозревал, старость напротив проявилась отсутствием румян; и все-таки, думалось мне, они сильно изменились с тех пор, как оставили свои попытки нравиться и прекратили использование притирок. Среди них был Легранден. Упразднение розоватости губ и щек, об искусственном характере которой я никогда не догадывался, нанесло на его лицо сероватый налет, скульптурную резкость камня, высекло его продолговатые и скорбные черты, как у некоторых египетских богов. Богов? скорее привидений. Он теперь упал духом не только румяниться, но также улыбаться, блестеть глазами, вести замысловатые речи. Удивительно было, отчего он так бледен и подавлен, редко говорит, а речи его невыразительны, будто слова вызванных спиритом умерших. Возникал вопрос, что мешает ему быть оживленным, красноречивым, обаятельным — так вопрошаешь себя перед безликим «двойником» человека, который при жизни славился остроумием, когда на вопрос спирита вот-вот, думаешь, должны посыпаться восхитительные ответы. Затем приходило понимание, что причина, по которой красочный и быстрый Легранден сменился бледным и печальным фантомом Леграндена — это старость.
Многих я, в конечном счете, признал лично, как будто они остались прежними — Ской, например, изменился не больше, чем засохший цветок или высушенный фрукт. Он был бесформенным наброском и подтверждал мои теории об искусстве. (Он взял меня за руку: «Я слушал эту симфонию восемь раз…» и т. д.) Прочие же были не любителями, но светскими людьми. Однако старость тоже не способствовала их вызреванию — даже осененное первым кругом морщин, шапкой седых волос, их младенческое лицо, не претерпевшее изменений, еще лучилось восемнадцатилетней игривостью. Не старики, это были восемнадцатилетние юноши, увядшие необычайно. Пустяка бы хватило, чтобы изгладить стигматы жизни, и смерти не составит труда вернуть лицу его юность; так немного почистишь ветошью — и портрет, на котором лишь легкий налет пыли, заблистает былыми красками. И я понял, как же мы заблуждались, слушая прославленного старца и заранее вверяясь его доброте, справедливости, мягкости его души, ибо сорока годами прежде все они были жуткими юношами, и с чего им было терять свою суетность, двуличие, спесь и коварство.
Резко контрастировали с ними мужчины и женщины, ранее невыносимые, но постепенно утратившие недостатки, — или жизнь, исполнив или разбив их мечты, лишила их самомнения и горечи. Выгодный брак, после которого уже не нужно хвастаться и задираться, самое влияние жены, постепенная оценка достоинств, неведомых легкомысленному юношеству, позволили им умерить норов и выпестовать положительные качества. Эти-то, старея, представали совершенно другими личностями, подобно тем деревьям, что меняют осенью цвета и будто приобщаются другим видам. У них старческие свойства проявлялись в полную меру, но как нечто психическое. У других изменения были физического порядка, и это было так непривычно, что та или иная особа (г‑жа д’Арпажон, к примеру) казалась мне и знакомой, и незнакомой. Незнакомой, потому что невозможно было заподозрить, что это она, и против воли я не смог, отвечая на ее приветствие, скрыть умственные потуги, нерешительный выбор из трех или четырех вариантов (среди которых г‑жи д’Арпажон не было), стремление понять, кому же это я с теплотой ответил — очень ее, должно быть, удивившей, ибо, опасаясь выказать излишнюю холодность, если то был близкий друг, я компенсировал неискренность взгляда теплотой рукопожатия и улыбки. Но с другой стороны, новое ее обличье было мне знакомо. Этот облик я и раньше нередко видел в крупных пожилых женщинах, не допуская в те годы, что они чем-то могут быть схожи с г‑жой д’Арпажон. Это обличье так отличалось от присущего, как мне помнилось, маркизе, словно она была обречена, как персонаж феерии, явиться сначала юной девушкой, затем плотной матроной, которая станет вскоре, наверное, сгорбленной и трясущейся старушонкой. Словно неуклюжая пловчиха, она видела берег где-то далеко-далеко, с трудом расталкивая захлестывающие ее волны времени. Мало-помалу, тем не менее, разглядывая ее неустойчивое лицо, неопределенное, как неверная память, которая уже не хранит былых очертаний, я все-таки что-то в нем обнаружил, предавшись занимательной игре в вычет квадратов и шестиугольников, добавленных возрастом к ее щекам. Впрочем, к женским лицам примешивались не только геометрические фигурки. В щеках герцогини де Германт, неизменных, но разнородных, как нуга, я различал след ярь-медянки, маленький розовый кусок разбитой ракушки, опухоль, трудную для определения, не столь крупную, как шарик омелы, но более тусклую, чем стеклянный жемчуг.