Я услышал, как кто-то спросил мое имя, мне сказали, что это г‑н де Камбремер. Чтобы показать, что он меня вспомнил, он спросил: «Ну что, вас всё еще мучают удушья?» — и на мой утвердительный ответ продолжил: «Ну, видите, это отнюдь не исключает долголетия» — словно столетие я уже справил. Я говорил с ним, приковав глаза к двум или трем чертам, которые я еще мог заставить своей мыслью вернуться к обобщению, тогда как остаток был совершенно несхож, называемому мной его персоной. На секунду он повернул голову. Я понял, что узнать его было невозможно по той причине, что на его щеки налипли огромные красные мешки, мешавшие ему нормально раскрывать рот и глаза; я одурел, не осмеливаясь смотреть на эту разновидность карбункула, о котором, казалось мне, было бы приличнее ему заговорить первым. Но, как мужественный больной, эту тему он со смехом обходил, а я боялся выказать бессердечие, не расспрашивая, а также невежливость, если бы я спросил, что же это с ним приключилось. «Но разве с годами это не случается с вами реже?» — продолжал он расспрашивать. Я ответил ему, что нет. «Вот оно что! а моя сестра теперь задыхается намного реже, чем раньше», — возразил он, будто мое заболевание не могло отличаться от заболевания его сестры, будто возраст был самым действенным лекарством, и невозможно было представить, что, исцелив болезнь г‑жи де Гокур, он не принес мне излечения. Подошла г‑жа де Камбремер-Легранден. Я еще сильней испугался проявить бесчувственность, не выразив ей своего сожаления в связи с тем, что я углядел на лице ее мужа, — но, тем не менее, я не осмеливался заговорить об этом первым. «Ну, вы рады были с ним повидаться?» — спросила она. — «Да. А… как он сейчас?» — бросил я довольно неопределенно. — «Слава Богу, не так уж плохо, как вы видели». Она не заметила этой болезни, меня ослепившей, ибо заболевание было одной из масок Времени, наложенной им на лицо маркиза, вылепленной потихоньку, утолщенной столь постепенно, что маркиза ничего не разглядела. Как только г‑н Камбремер закончил расспросы о моих удушьях, я тихо у кого-то осведомился, жива ли еще его мать. В действительности, в подсчетах истекшего времени сложен только первый шаг. Поначалу сложно представить, сколько воды утекло, затем — что не утекло еще больше. Мы знаем, что XIII век далек, затем с трудом верим, что еще остались какие-то церкви XIII века, — последние, однако, во Франции многочисленны. За несколько секунд я совершил эту серьезную работу — с трудом вспомнив, что человеку, с котором мы познакомились в молодости, было лет шестьдесят, мы с еще большим трудом понимаем, ведь прошло пятнадцать лет, что он еще жив, что ему всего лишь семьдесят пять. Я спросил г‑на де Камбремер, как поживает его мать. «Она как всегда прекрасно», — эти слова, в противоположность племенам, где безжалостно обходятся с престарелыми родителями, употребляют в некоторых семьях применительно к старикам, чьи сугубо физические способности, как то слух, способность пешком отправиться на мессу, умение стойко переносить трауры, отпечатлевают в глазах их детей неповторимую духовную красоту.
Иные лица сохранились в целости, — казалось только, что этим людям неловко, если надо пройтись; поначалу мы думаем, что у них болят ноги, а потом понимаем, что старость придавила их ноги свинцом. Других, например, принца д’Агригента, старость украсила. Этому высокому тощему человеку с тусклым взором, волосами, которые, казалось, навсегда должны были остаться рыжеватыми, наследовал — путем метаморфозы, аналогичной тем, что претерпевают насекомые, — некий старик: ярко-рыжие волосы (мы видели их слишком долго), как слишком много времени служивший ковер, сменились белыми. Его грудь приобрела неведомую, неколебимую, почти воинственную дородность, — она, должно быть, и привела к подлинному перерождению известной мне хрупкой хризалиды; его значительность, глубоко им осознанная, наводила поволоку на глаза, в которых светилась новая доброжелательность, на сей раз обращенная ко всем. И поскольку, вопреки всему, между сегодняшним величественным принцем и портретом, оставшимся в моей памяти, сохранилось определенное сходство, я восхитился неповторимой обновляющей силой времени, которое, щадя единство человека и законов жизни, умело изменяет декор, вводит смелые контрасты в следующие друг за другом образы одного персонажа; ибо многих из этих людей можно было отождествить сразу, но лишь в качестве довольно слабых портретов, собранных на выставке неточного и недоброжелательного художника, ожесточившего черты одного, стершего свежесть лица, легкость стана второй, омрачившего ее взгляд. При сравнении этих образов с теми, что хранились в моей памяти, показанные в последнюю очередь нравились мне меньше. Так приятель предлагает нам на выбор свои фотографии, и одна из них кажется нам не совсем удачной: мы от нее отказываемся; каждому человеку, приближавшему ко мне свое лицо, мне хотелось сказать: «Нет, это не то, это не вышло, это не вы». Я не осмелился бы добавить: «Вместо вашего прекрасного прямого носа у вас тут что-то крючковатое, как у вашего отца, — а у вас на лице я ничего подобного не видел». И правда, этот нос был и нов, и наследственен. Одним словом, художник — Время — «кроил» свои модели так, чтобы они были узнаваемы. Но они не были похожи на самих себя; не потому, что Время льстило им, но потому, что оно их старило. Впрочем, этот художник работает очень медленно. Так копию лица Одетты, едва набросанный эскиз которой — в тот день, когда я впервые увидел Бергота, — я разглядел в Жильберте, время довело до совершенного сходства — в этом оно уподобилось художникам, скрывающим свои полотна, работающим над их завершением из года в год.