Оберег - страница 32

Шрифт
Интервал

стр.

— а ты скорбно повторяла, что не принадлежишь себе;

— а кому? кому? — летели мои флюиды — этому? раскрой глаза: он же просто блаженный;

— ты почти заученно вздыхала: это как посмотреть;

— хуже! хуже! напыщенный индюк! все многознающие — ослы;

— на это ты вспомнила старую притчу: два человека смотрели в лужу: один видел грязь, другой — отраженные звезды;

— ты надеешься сделать из этого сухого лимона — лимонад? Но зачем, зачем — чуть не кричал я, — исцелять неизлечимых: если б он мог по-другому жить, он бы другое и хотел;

— на что ты уклончиво возражаешь, что не все так просто, как мне кажется…

Тут поэт порывисто вскакивает; он, видно, подслушивал наш разговор — это самое гадкое: подслушивать чужие мысли, — он вскочил с ненавистью на лице (да он способен еще, оказывается, на настоящие страсти — не совсем еще амеба!), и от него пришло:

«Извиняюсь, но если вы не возражаете, я скажу только одно: вы оба читали Карнеги. Не самого, надо сказать, достойного автора…»

«И не только его!» — поднимаюсь и я.

Я поднялся; я почуял скандал; я бросил перчатку:

«У того, другого автора, есть выражения и похлестче. Например: падающего — подтолкни!» —

— , влепил я с вызовом, и кулаки мои сами собой сжались; да, я хотел скандала, я шел на конфликт, мне хотелось, чтобы поэт возмутился, чтобы «дернулся», чтобы в глазах его загорелась ответная злость, что послужило бы мне оправданием, моя гремучая смесь вспенилась в жилах, мышцы напряглись, я же.,ал, сладострастно жаждал драки, я вырубил бы этого мозгляка одним ударом — снизу в челюсть! — и потому, вставая и прицеливаясь, задел свой недопитый стакан, вино разлилось, потекло по столу и залило твое белое платье. «Ах!» — вскрикнула ты, сорвалась и побежала к выходу. И эта пролитая кровь Спасителя меня отрезвила. Видно, ангел мой недалеко стоял. Некоторое, впрочем, недолгое время торчал столбом я, растерянный, оглохший, с пульсирующими, затихающими толчками в затылке, стоял, не двигался — среди гомонящих людей, снующих по буфету, шаркающих, кашляющих, шмыгающих носом, — чужих, чужих… Когда поднял взгляд — поэта рядом не было; трусливые — умны. Правильно говорили мне, и не раз: с таким характером, братец, умрешь под забором, и притом не своей смертью. Как папашка… Ну и плевать!

Выйти из-за стола мне не дала буфетчица, она стала распекать за пролитое вино, ей на помощь прибежала уборщица… Я стоял, хлопал глазами, и был как петух в чужом курятнике, — меня клевали даже куры.

Спал в ту ночь дурно. Злополучная сцена с вином прокручивалась, прокручивалась — черт бы ее побрал! — прокручивалась в мозгу вперед, назад, с середины, с конца, — и каждый раз являлся плешивый поэт и гаденько ухмылялся: «Тоже мне — смеющийся лев!

Ха-ха-ха!» — и я скрипел зубами от злости и бессилия, а дать ему в морду, в челюсть, снизу вверх провести хорошего крюка почему-то не мог, не смел, не имел права; а тут еще, уже под утро, винные пятна на белом платье стали казаться кровавыми… Всю ночь меня корежило. Колотило. Бросало то в пот, то в холод. Но проснулся бодрым. Проснулся с ясной головой и с решением. Неясным пока, но твердым. Бывает же такое: голова ясна, а решение — неясно. Но оно есть… Быстро и решительно одеваясь, отметил, что движения экономны и точны, расчетливы, как всегда у меня бывает в решающие минуты. Я чувствовал успех; удача уже кружила надо мной. Одно настораживало — странное поведение матери, она была тиха сегодня, со скорбным выражением на лице. Я ей кивнул: не горюй! И, выходя, увидел в зеркало, как она воровато и неумело перекрестила меня.

Ну наконец-то я на улице. Уфф! И вот оно — решение: после залитого платья у меня теперь есть причина зайти к тебе. Попросить прощения, и как-нибудь компенсировать причиненный ущерб. Ну так и сделаем.

Найдя через справочную твой адрес, я поехал.

* * *

Я нашел твою квартиру быстро, ведь я же никогда не блуждал. Даже в чужих горах… Дверь открыла пожилая женщина. Я спросил тебя. Женщина потемнела лицом. А потом, пригласив меня войти, неожиданно заплакала. Дочь умерла три месяца назад, сказала вдруг. Ка-ак?! А с кем же я?.. А кого же? Она умерла, сочиняя музыку, прямо за роялем, на этом вот месте. На клавиатуре лежали исписанные таким знакомым, таким неспутываемым почерком нотные листы. Это последнее сочинение дочери. И после этого женщина садится и играет что-то надрывно-рыдающее, роковое, словно счастье перемешано с тоской, словно отчаянное братство Ангела и Сатаны, какой-то противоестественный, кровосмесительный союз любви и ненависти — и страшно и сладко было это слушать, — как будто заглядываешь в спальню родителей… И я увидел тебя, юную, наивную, в платье, с рюшечками по плечам, как ты сидишь за роялем и… и мечтаешь — о любви — чистой, о славе — вечной, о счастье — настоящем, — о, эти полудетские грезы! Однажды ты прочитаешь, что юная мексиканская девушка, гораздо моложе тебя, пятьдесят лет назад, в день своего рождения, села за рояль — а было полнолуние, луна с профилем индейца висела над плоскогорьем, тропическая ночь благоухала (чем она пахла? — мраморной прохладой античности? — жертвенной кровью идолов майя? — благовониями ацтеков? — потом конкистадоров?), а девушку распирало томление, ожидание любви, счастья, жизнь лежала у ее ног, пятнистая, как шкура ягуара, — и она трогала клавиши, как усы этого ласкового хищника, осторожно и кокетливо, с любопытством и страхом, пытаясь извлечь из мерт-вого древа инструмента те чувства, которые переполняли ее живую душу, — и звуки выливались в крик, в спазм, в болезненный восторг, и она сама чувствовала, что рождается что-то необыкновенное, не от мира сего, страстное, до дрожи в затылке рождается, и это еще более возбуждало, еще дальше уносило, отрывало от земли. Так появилась на свет та болезненно-божественная музыка, которую я слышал на теплоходе, и которую не мог забыть, и которая все еще продолжала звучать во мне, в моей душе; та мексиканская девушка ничего больше не написала за всю жизнь, она так и осталась гением одной мелодии, но ее крик, ее спазм живет до сих пор собственной жизнью. И тебе захотелось повторить это. Прев-зой-ти. Ты так захотела этого, что аж заболела от ожидания, и это желание приносило тебе настоящие физические страдания. Тебя распирали, распинали соб-ственные невыраженные чувства, которые ничем другим нельзя было выразить — лишь только переложить, передать их музыкой. И ты с болью и со страхом, и с нетерпением ждала своего дня рождения (чтоб всё было как тогда в Мексике), и он, этот день, приближался, медленно, но неотвратимо, и на него выпадало полнолуние, как и тогда в Мексике, и ты увидала в этом полном совпадении, до мелочей, особый знак, Промысел, FATUM, —


стр.

Похожие книги