Странно, неужели мать права? Отчего это у меня всё не на месте? Отчего грустно и безысходно на душе? Отчего это всё звучит, звучит во мне раздирающая мелодия — «Бе-са-мэ… бесамэ мучо…» — и нет мне успокоения, и нет мне радости ни при солнечном свете, ни при ночной мгле? Раньше думал, что только две вещи в мире властны над мужчиной — опасность и игра, — нет, есть, есть, оказывается, и третья сила… Иду ли, мчусь ли в такси или автобусе (а за окном хмурь и хмарь, дождь и сырость), лихорадочно оглядываюсь, оглядываю спутников, всюду ищу кого-то. Кого же ищу?.. Тебя, конечно же тебя одну ищу я всюду. А кругом хмурые, погруженные в самоё себя индивидуумы, одинаковые, хоть номера на них вешай, переполненные лишь заботами, в лучшем случае, о продлении своей дальнейшей суеты, и некому… некому даже рассказать о своей печали — никому нет до меня дела, и никому не милы мои ищущие глаза — всяк поспешно отводит свои; увы, никому ты, братец, не нужен…
У всех у них свои страдания и боли, ничем не слабее моих, хотя я и презираю их проблемы и втайне называю суетой и тщетой, и все они, все, все эти люди, так же, как и я, один на один с жестокой своей судьбой, и не ждут ниоткуда и ни от кого соучастия и сочувствия, и все знают, что рано или поздно все они проиграют и всё кончится лопухом на могиле, и потому лица у них у всех каменные и застывшие, словно рубленные топором, как на полотнах Брейгеля Старшего, прозванного «Мужицким». И все покорились судьбе, согласились со своей участью, и давно уже не ищут лучшей доли, а молят Бога, чтоб не стало еще хуже. А я не согласен! Не согласен… Молчат, отворачиваются, а кое-кто даже думает с презрением: глупец!
И только один человек, светловолосая девушка, одна-единственная среди всех, еще не сдалась. Она стоит у двери, и от нее свет исходит. Правда, правда, — настоящий свет… Она улыбается своим мыслям. Они у нее чисты. Они у нее прекрасны, как сама она, хоть и грязь за окном, и дождь, и слякоть, и сумерки подкрадываются, по-волчьи припадая к земле. А она — как белая, запоздалая роза. Запоздала родиться на несколько столетий. Подойду к ней, погреюсь у чужого счастья.
* * *
…Я искал тебя шесть дней. Шесть суток. Сто сорок часов. Я может, всю жизнь тебя искал. Тебя, одну тебя, именно такую, какой ты мне явилась на теплоходе, под редким дождем и в белом платье.
Я нашел тебя — на седьмые сутки. Ты была на выставке, в Музее Изобразительных Искусств. С тобой был уже знакомый мне тип. Правда, в этот раз на нем не оказалось резиновых сапог, хлопали задниками какие-то старые растоптанные башмаки, похожие на матросские прогары. А на тебе было всё то же знакомое белое платье — более чем рискованно ты одета, заметил я, подходя, на улице-то не май месяц, на что ты обрадованно отозвалась, что любой холод тебе нипочем, и что рада меня видеть — очень рада! — и от радости даже захлопала в ладоши. Так ты, может, и искала меня? Да, искала! И очень рада, что нашла. Эх, лучше бы ты этого не говорила, — у поэта даже лысина покрылась неприязненными мурашками. Хотя, впрочем, это его постоянное настроение — ведь это только здоровые, сильные смеются, для таких, как этот субъект все дороги в гору и всякий ветер навстречу. Я позвал вас в буфет, взял бутылку красного вина, мы присели за угловой столик. Сидели, потягивали вино — поэт морщился, похоже, для него и прекрасное это терпкое вино — уксус, такие, садясь за чужой стол, не приносят с собой ничего, даже здорового аппетита, а мы смотрели друг другу в глаза и улыбались, но сказать ничего невозможно было, ведь между нами был не только столик, бутылка, но еще и этот мрачный поэт (нет ничего пошлее на свете, чем обиженный поэт!), который молчал хмуро и отчужденно, молчал красноречиво, потягивая с кривенькой ухмылочкой мое отличное вино, и чье молчание стоило многих гневных монологов, — и потому мы общались с тобой особым способом:
— я твердил, что ждал тебя всю жизнь;
— ты отвечала: знаешь это;
— я сетовал на судьбу: за что такие муки?
— а ты извинялась, дескать, не вправе распоряжаться собой;
— что я тебе сделал дурного, — молил я, — за что ты так со мной;