На бабку никто не обращал внимания, так же как и на труп застреленного Федотом поджигателя. Валялся он неподвижный и бесчувственный, будто не его руки облили керосином углы коровника и не его пальцы чиркнули спичку.
Об убитом вспомнили под утро, на рассвете, когда огонь, уничтожив половину скотного двора, отступил и сдался.
Вокруг трупа собрались черные от копоти, мокрые, измученные люди. Собрались не для того, чтобы поглазеть на убитого. С живым Никодимом Трофимовичем не было охотников встречаться, а с мертвым — тем более. Заставил подойти к трупу Захарка.
Стоял он над мертвым отцом, а смотрел не на него, а на пожарище. Молчал. Молчали и колхозники.
— Ушел от суда! — произнес наконец кто-то.
— Не ушел! — возразил другой. — Федот его правильно рассудил!
— А что теперь с кулачонком делать будем? Один остался: ни матери, ни отца…
Это говорили про Захарку. Но он не шевельнулся — точно не слышал.
— А хоть бы такого отца у него и никогда не было!..
Опять замолчали. Потрескивали остывающие обугленные бревна.
— Захарка! — раздался в тишине старушечий голос. — Хочешь у меня жить? Как-никак, а есть у нас общая кровинка… Я за домиком твоим присмотрю, а ты старость мою согреешь. Сироты мы теперь с тобой оба.
К Захарке подошла бабка Мотря, тронула его за рукав. Захарка вздрогнул, обвел запавшими глазами суровые насупленные лица колхозников. Никто не ответил на этот ищущий взгляд ни теплом, ни сочувствием. И Захарка поплелся за Мотрей, приходившейся ему теткой.
— Хрен редьки не слаще! — буркнул кто-то в толпе. — Не в те руки идет парень!..
* * *
Бабка Мотря в колхозе не состояла, но и свое единоличное хозяйство не вела. Жила на том, что принесут люди. А несли ей всякое: и яйца, и масло, и цыплят, и деньги иногда давали. Все зависело от нужды, гнавшей колхозников к старухе. Если болезнь не очень забирала в свои цепкие лапы, то и платили умеренно. А когда тяжко приходилось человеку, — тут уж не жалели ничего.
Больница была далеко — семнадцать километров лесной дороги. Ветеринар жил чуть ближе. А бабка Мотря находилась под рукой. Шли к ней по старой памяти и «с животом» и «с головой». Вели коров, переставших давать молоко. Несли детей, пылавших простудным жаром.
Мотря никому не отказывала, бралась лечить всех и всё. Она шептала непонятные заклинания. Водила крючковатым пальцем вокруг пупка больного или вокруг сучка на деревянной переборке. Давала питье или траву для настоя. Водила на озеро к «заветной» осине: одних — в полночь, других — на утренней зорьке, по росе.
Большинство людей выздоравливало. И коровы, хоть и не сразу, но постепенно опять начинали доиться. А если все же приходилось скотину резать, бабка сокрушенно говорила хозяйке:
— Сила силу ломит! Знать, вороги твои посильней меня будут! Погляди вокруг да приметь, кто на тебя косо смотрит… Приметишь, — мне легче будет в другой раз за тебя постоять.
Колхоз пытался бороться с бабкой. Однажды в село приехал лектор из районного центра. Собрались колхозники в большой избе-читальне, послушали, как он разоблачал всяких знахарей, колдунов, шептунов. Говорил он убедительно, доходчиво. Но вдруг в середине лекции пятилетний Мишук, который сидел в первом ряду на коленях у матери, икнул — звонко, на всю избу, и не раз, а целой пулеметной очередью. Через минуту иканье повторилось и больше уже не прекращалось ни на мгновенье, — давал себя знать горох, которым объелся малыш, побывав на огороде.
В избе засмеялись. Лектор, закончив фразу о необходимости с любой болезнью обращаться к врачу, остановился. Мать Мишука зачем-то подула в открытый ротик мальчонки и сказала лектору:
— Хорошо вам про больницу соловьем заливаться! А мне? Где она, больница-то? Что я, с сынишкой на руках за семнадцать верст потащусь?
— В этом случае и без больницы обойтись можно, — спокойно ответил лектор.
Он взял со стола графин, налил в стакан воды и подошел к Мишуку.
— Выпей глоточек!
Мальчонка потянул губами воду, икнул, захлебнулся, закатился и посинел от безудержного кашля.
Лектор растерялся. Испуганная мать вскочила с Мишуком, заспешила в сени, выкрикивая на ходу: