Морщины на сером лице разгладились, старик соскальзывал глубже в транс. Его голос звучал хрипло и глухо, словно из-под земли.
— Цюешь мя-от, Завид?
«Слышишь ли меня, Завид?» — понял я. Поморский диалект, или «говоря», как ее здесь называют, кажется понятным, но временами смысл ускользает от меня. С местными всегда контактирует Нестеров.
— Цюю тя дородно…
— Пошто уходить-то нас хотели, Завид? — с укоризной спросил мой товарищ.
— М-м-м… ох… — Старик вздрогнул. — Чужане… Чужан поганых привечаць не можно… Чужанин — тать ноцьной, вабно поглядыват, да как шшур о нас ползат, вражина подлай, убивець веры нашой…
— Все ясно, — оборвал я, — пусть расскажет, где он у них тут прячется.
— Оцець, цюешь мя-от? — спокойным, размеренным голосом продолжал допрос Нестеров. Золотой кругляш на кончике его пальца завращался быстрее.
— Цюю тя дородно… спусти-ко ты мя… анде, смертно страшно тут…
— Скоро, Завид. Скоро. Цюешь, не чужане мы-от, а волхвы полуденные. Поклоницце пришли тому, кто у поморов схоронился. А?
Лицо старика просветлело, рот вытянулся:
— О то добро, волхвы… О то добро…
— Малташь мя, Завид Северьянов?
— Малтаю…
Признал за своих, с облегчением понял я.
Уже все четверо парализованных мужиков шевелились, приходя в себя. Детина в черных бахилах вытаращился на меня набухшими кровью глазами, шарил рукой вокруг в поисках камня. Раненый бык. А Матвей уже ласково шептал старику:
— Оцецюшко, порато хотим поклоницце великому, порато издалека в поморы шли… убор-то укажешь нам?
— Темнеет, — остановил я Матвея, — не стоит идти туда ночью. Завтра.
Лагерь разбили в дюнах, в стороне от деревни. Волхву удалось убедить мужичков-язычников, что мы свои, но те все равно смотрели на нас с подозрением и страхом. Зато сам Завид стал шелковым, принес свежей рыбы, оленьи шкуры на ночь, собрал костерок. Церкву поставили пришлые люди с Вятки, сообщил он, хехекая. Но в скорости уже кормили чужане собой беломорских рыб. Разберем на дрова, будьте спокойны. Убор (схрон), как нам удалось понять, был недалеко от капища, его старик обещал показать утром. Матвей вполголоса переводил мне его лопотание: малтать — понимать, порато — очень, дородно — хорошо, достаточно. Мое внимание ускользало. Я думал о древнем существе, дремлющем где-то неподалеку в схроне. Силы его подточены, он уже не тот, что полтысячи лет назад, когда идолы в его честь стояли по всей славянской земле, но все же наверняка опасен. Уполз на самый край обитаемого мира, скрылся от глаз, столько веков сидел тихо-мирно, однако нельзя ему совсем без людей, без жизненной энергии; люди, в конце концов, и выдают таких как он.
Завид суетливо уковылял зачем-то в деревню, мы остались вдвоем.
— Не верится, что этот миляга чуть не задушил меня днем, — усмехнулся Матвей, закуривая.
— Гипноз. Он еще не скоро придет в себя.
Спусти-ко ты мя… анде, смертно страшно тут — вспомнилось. В трансе у человека падают все психологические блоки, из подсознания потоком вырывается спрятанная там мерзость и словно сель обрушивается на мозг. Что же такое жуткое скрыто у старика в душе?
Над морем сгустилась короткая летняя ночь. Во мраке шуршали о камни волны, от воды тянуло влажным холодом. Я поднял голову и долго в задумчивости смотрел на бриллиантовые россыпи над головой. Закрыть глаза, подняться к небу… раствориться в его прохладной звенящей красоте… Но где-то совсем рядом — может быть, за той дюной — на дне темной норы ворочается в дреме нечто страшное и древнее, как сама смерть, пришлое, чужое… голодное.
— Как думаешь, кого мы нашли?
Я пожал плечами:
— Скоро узнаем.
Даждьбог и Велес сожжены, мысленно вычеркивал я. Мокошь закована в цепи и покоится глубоко в полоцких болотах. Род четыре дня уходил по Уральским горам, пытался укрыться в скалах, но его отследили с воздуха и сожгли лазером.
— А если сам…
— Сам-то? — Я подышал на стекла очков, неторопливо протер их краешком платка. — Говорят, его прибили еще тогда, при Владимире Красное Солнышко. Четыре века назад — по местному времени. А впрочем, не знаю, братец. Но вряд ли — ведь такая сила как-нибудь да проявила бы себя.