Теперь вместе со мной вверх стремилась толпа совсем иных людей в современных пиджаках, многие с колодками государственных наград. Среди них и женщины, скромно причесанные, в строгих костюмах.
Направлялись мы не в красочную Грановитую палату с полукружьями старинных сводов, а заворачивали влево в длинный Большой Кремлевский зал с хорами для музыкантов. Внизу на сияющем паркете под их музыку грациозные пары прежде танцевали котильоны, мазурки, вальсы.
Теперь зал был переделан для больших собраний, съездов. Но оказался для этого крайне неприспособленным. Оратора едва слышали в первых рядах. Пришлось каждое место снабдить радионаушником. И я, делегат Всесоюзного съезда изобретателей, сидел в самом зале, а как бы слушал его трансляцию.
Дошла очередь выступления и до меня. Об очень многом хотелось мне, Костя, сказать. Всплыли в памяти горьковские слова: “Человек — это звучит гордо!” И подумал я, друже, что знали былые посетители этого дворца, скажем, о “Вольтовой дуге”, полученной, кстати сказать, русским ученым Петровым в начале восьмисотых годов, раньше физика Вольта? Или о дуговой электролампе (свече) Яблочкова, положившего начало электросвету современности, или электрической лампочке накаливания Ладыгина, намного опередившего Эдисона? Самолет Можайского с паровым двигателем первым из аппаратов тяжелее воздуха оторвался от земли.
— Первая паровая машина на паровозе наших уральцев, братьев Черепановых, — вставил Костя, — работала в Барнаульской глуши раньше паровой машины Уатта.
Увлеченный Званцев вспомнил о РАДИО, открытом профессором Поповым и тщетно оспариваемое в Международном суде итальянцем Маркони. И радиолокацию, пришедшую с Запада в сороковых годах, а она уже практически применялась на учениях Балтийского флота тем же Поповым на сорок лет раньше.
— Знакомая нам с тобой, Костя, косность невежественного начальства, — завершил Званцев начатый им гневный перечень. — Та же судьба, — продолжил он, — была и у вертокрылой летательной машины, геликоптера Сикорского, импортированного из Америки, с легкой руки романа “Мол Северный” (1951 г.) названная “вертолетом”. Впервые примененное мной слово вошло в русский язык. Горькой традицией России стало пренебреженье русской мыслью. Даже использование ее на Родине называлось многозначительным и досадным словом “внедрение” — то есть преодоление сопротивления, нечто вроде забивания костыля в стену молотком.
— Как же ты выступил с такой высокой трибуны?
— Когда я взошел на нее, знавшую прославленных ораторов, когда увидел световую надпись, предостерегающую о краткости отпущенного мне времени, то понял, что не стоит повторять всем известное о не использовании русского приоритета. И в невольно горячих словах показал всю позорную бессмысленность халатного пренебрежения трудом изобретателей, которые вместо унизительного сгибания спины перед номенклатурщиками могли бы сказать: “Изобретатель — это звучит гордо!”
— И как зал?
— Видимо, задел я делегатов съезда за самое живое и, возвращаясь по проходу между рядами кресел, едва успевал пожимать тянущиеся ко мне руки. Внезапно дорогу мне преградил коренастый человек в усах на мужественном, кавказского типа лице, шепнув:
— В Георгиевском зале. Исключения подтверждают правила…
— Это профессор Илизаров, один из четырех заслуженных изобретателей СССР, — догнав меня, с придыханием сообщил шустрый журналист.
Я слышал об этом примечательном человеке и был рад предстоящей встрече.
Торжественный беломраморный зал. Сверкающие стены его покрыты золотом имен всех Георгиевских кавалеров былого времени Российской империи. Я не удивился бы, прочтя имя Илизарова среди славного перечня, хотя, он, идя на операцию, меча не обнажал, лишь скальпель держал в защищенной перчаткой руке.
Мы сразу нашли в толпе друг друга. Я его — по усам, он меня — по бороде.
Оказалось, что мы заочно знакомы и по фантастике, и по шахматам, но побеседовать нам не удалось. Тот же шустрый репортер притащил фотографа, который снял “двух фантастов”. И вот она, увеличенная до портретных размеров фотография, висит здесь на стене.