«Ты вернулся из дальних мест с затаенным упреком в сердце. Ты бежал на север и жил среди чужого народа, обученного военным уловкам. Этот народ дрался с немцами, с напавшим на него с запада врагом. Яростный героизм победителей сбил тебя с толку, и теперь ты требуешь героизма и от нас. „Почему вы не сопротивлялись?!“ — кричишь ты. Тебе мало того, что ты спас свою жизнь, — ты хочешь спасти и свою надуманную честь, предстать перед миром последним уцелевшим героем. Ты требуешь, чтобы мы оправдывались перед яростными душой, живущими мечом племенами, объясняли, почему мы не отомстили».
«Ты не знаешь, что нас обманули. Убийцы подослали к нам предателей, чтобы те заставили нас думать, что работой мы откупимся от смерти. Из могил ведь никто не пришел сказать нам правду, а леса вокруг Понар берегли тайну кровавых ям даже от птиц. Надсмотрщики и притеснители из нашего народа, надеясь прожить на день дольше соплеменников, после каждой беды утешали нас, уверяли, что новых бед не будет. А мы были обременены детьми, женами и престарелыми родителями. Нас мучали, чтобы мы потеряли образ Божий, раздевали догола, чтобы мы сломались от стыда, и под градом ударов мы сами бежали к яме. Сами! Потому что нет ничего ужаснее, чем стоять в поле в окружении палачей и видеть, как других ведут на смерть. Соседи уходят, а ты остаешься на потом, до следующего раза. Знаешь ли ты, что умереть при этом хотя бы на минуту раньше, — облегчение? А ты еще требуешь от нас героизма, ждешь, чтобы мы своими мертвыми руками подкрепили твой авторитет среди народов мира, преклоняющихся перед силой, а не перед страданиями».
«А ты, мужественный сердцем, что ты сделал, чтобы мы не умирали? А братья твои вдали, в свободном мире, — что они сделали? Бросились в ноги всей Земле и вымаливали для нас спасение? Почему вы не осаждали мольбами лидеров государств? Почему не ложились поперек улиц, чтобы мир не мог пройти мимо нашего уничтожения? Почему из чувства протеста ты не уморил себя голодом, не рвал на себе одежду в знак траура каждый день, каждый час, каждый миг? Ты не выказал еврейской самоотверженности, а от нас ждешь геройства, достойного Эсава. У того, кто говорит, что мы виновны в нашей слабости, нет ни совести, ни сердца. Тот, кто говорит, что мы грешны, хулит Бога. Сегодня Судный день, помолись за нас. Нашу жизнь прервали, и прервали нашу молитву».
Так с плачем говорят мне капли, падая с потолка слеза за слезой, упрек за упреком. Каждое слово гудит в моем черепе, каждая капля пронзает ужасом, будто в тело впивается иголка. Но я не ухожу: я словно настиг после долгих поисков терзавших меня духов. «Оставьте меня, оставьте, не мучайте больше, — бормочу я. — Сколько пожелтевших обрывков книг мне нужно еще проглотить? Сколько раз окровавить пальцы о старые гвозди и ржавую посуду? Сколько пепла должно осесть на моих губах и в моих легких? Сколько плесени въесться в кожу? Скольким стихам из Святого Писания надо врезаться в мой мозг и морщинами лечь на лицо?» Я поднимаю голову и ищу те буквы, что остались висеть под сводом синагог, как части расчлененного тела. А в тюрьме гетто мне пришлось склониться до самой земли, чтобы прочесть надпись, сделанную на стене маленьким еврейским мальчиком: «Йоселе готовится к Понарам»…
По солнцу, проникавшему в синагогу, я определил, что настало время «Мусафа»[215]. Озаренные лучами решетки женского отделения превратились в золотые полосы. На западной стене, где когда-то висели часы, определявшие час заката, заблестел, как гладкое зеркало, круг света. Сноп лучей прорезал Городскую синагогу во всю длину, до самой восточной стены, и попал в темное углубление, оставшееся от выломанного священного кивота. В черном воздухе разрушенного шатра Торы этот сноп слепил как бриллиант, таинственно мерцая, словно похищенные с ее свитков короны, переливаясь всеми красками ее одежд, вышитых серебряной нитью и усыпанных самоцветами. Вдруг солнечный бриллиант выплыл из своего убежища и ринулся ко мне, будто огненный серафим гнал меня из Городской синагоги. Я отступил на лестнице назад и в ужасе вышел наружу. Все мое тело дрожало, словно в нем утонул тот сверкающий всполох, — я трепетал перед часом Неилы