— А мою жену в гетто вы знали? — неожиданно для самого себя спрашиваю я.
— Она была очень хорошая, — отвечает Болек. — Однажды в гетто стало известно, что готовится акция. Я помчался к маме в больницу, чтобы забрать ее в подготовленное убежище. Часть персонала, врачи и медсестры, где-то попрятались. Фрума-Либча сначала тоже хотела убежать, а потом решила, что не оставит детей. В конце концов немцы схватили именно спрятавшихся, а в палату к детям не зашли. Или зашли, но в тот раз у них не было приказа забирать больных и тех, кто за ними ухаживает. Я уже не помню.
— Я вам вот что скажу, — после минутного молчания добавляет Болек. — Нет смысла терзаться. Когда ставишь ногу в песок, а потом вытаскиваешь, ямка затягивается сама собой. Надо жить дальше. Вернувшиеся осуждают нас за то, что мы не оказали сопротивления, я слышал, вы тоже высказали этот упрек. Ну так вот вам совет: в Вильне на свободе слоняются толпы убийц — поляков, литовцев. Купите револьвер — теперь его можно достать за гроши, не то что во времена гетто, — разыщите какого-нибудь злодея и застрелите посреди улицы… Что? Сделаете? Не сделаете. И я не сделаю, и никто на это не пойдет, потому что это опасно, а мы хотим жить любой ценой.
— Вы сами только что сказали, что моя жена не ушла из больницы и не оставила детей, — тихо говорю я Болеку. — Как видите, есть люди, которые не хотят спасения любой ценой.
— Я проголодался. Почему мама так долго готовит завтрак? — Болек встает. — Что вы сравниваете! В гетто мы верили, что мир остается миром и убийцы — одни только немцы. Тогда ваша жена была не единственной идеалисткой. Теперь мы знаем, что миру на нас наплевать. Позавчера я пил с власть имущими. Мне было надо, чтобы они кое на что закрыли глаза… Я им поставил водки с закуской, они такой в жизни не видывали. Так вот, порядком набравшись, они мне и говорят: «Вы, евреи, слишком хорошо устроились. Воевать вы не хотели, и головы за вас складывали мы. Вы очень кровожадные, но боитесь смерти. Вы ждете, что теперь мы отомстим за ваших братьев. Но у нашего правительства свой расчет. Нас немцы тоже резали, мы им отплатили — и баста! Наше дело маленькое. Теперь они, немцы, нам нужны».
В кабинет входит Анна Иткин и говорит, что завтрак готов. Она предлагает и мне поесть вместе с Болеком — стол накрыт на двоих. Я отказываюсь и вижу, как она довольна тем, что я останусь в кабинете.
Болек уходит, Анна Иткин садится на прежнее место за письменный стол, а я, взбудораженный рассказом Болека о том, что мама женит его на мертвых невестах, говорю резко, с лихорадочной восторженностью и удивленным смехом:
— У моей мамы была сестра-близнец. Раньше я не брал это в голову, но в последнее время, вернувшись в Вильну, постоянно думаю об этом. Когда я еще был мальчишкой, мама, падая с ног от тяжелой работы, оправдывалась: «Не удивительно, что у меня нет сил работать. Ведь я только половина души». Ее сестра-близнец жила то ли в Крейцбурге[193], то ли в Якобштадте[194] на Двине[195], и, по слухам, дела у нее шли хорошо: много детей, и все музыканты. Когда мама рассказывала о своей сестре, я думал: странно, одна половинка души носится в Вильне по рынкам, а другая в Латвии слушает, как ее дети играют на скрипках. Поскольку у меня был хороший голос, я пел маме, чтобы виленские полдуши были не печальнее, чем полдуши на берегах Двины. Слушая меня, мама смеялась и говорила, что я и моя двоюродная сестра, скрипачка из Латвии, были бы хорошей парой. Любопытно, что и у тети были подобные мысли. Когда мама написала ей, что я женился, та с обидой ответила, что ее дочь тоже не засидится в девках. В письмах друг другу они никогда не обсуждали возможность нашего союза, но, видимо, думали об этом обе.
Бледное и постаревшее лицо Анны Иткин вдруг розовеет, отчего она кажется моложе и привлекательнее, становится более мягкой и робкой. Я спохватываюсь, что заболтался. Из моих речей она поняла, что я знаю о ее слабости, знаю, что она обсуждает с Болеком девушек, которых больше нет. Понемногу краска сползает с ее лица. В нем снова появляются холодность и напряжение, Анна Иткин говорит со мной тихо и смотрит вниз, на свои пальцы, лежащие на краю стола.