Он откинул голову на спинку дивана.
— Не знаю, интересно ли тебе все это.
— Да, очень.
— Мы не знали даже, что он занимается политикой. Узнали только на суде. С нами об этом он никогда не говорил.
— Вот как?!
— Тебя это удивляет? — спросил Перего. — Мы ничего не знали о его личной жизни. Разве что ему нравились азартные игры. Похоже, играл он по-крупному. Никто не знает, чем он расплачивался.
— Это тоже интересно, — заметил Антонио.
— Потом скажешь, к чему тебе эти подробности. Верней, не скажешь, — поправился Перего, — но неважно.
Он на минуту умолк.
— Но, может, лучше не копаться в этих вещах. От такого типа можно ожидать все что угодно.
Антонио не проронил ни слова. Перего продолжал:
— Не знаю, причинил ли он тебе зло. Но если ты ждешь от него подвоха, готовься к худшему.
Антонио поднял голову:
— Ты относишься к нему враждебно.
Перего обернулся к нему:
— Ты прав, этим все сказано.
Поздно вечером у подъезда дома № 27 по улице Меравильи, на пустынном тротуаре стоял Мариано и, подняв лицо к фонарю, названивал доктору Бербенни.
Из освещенного окна дома напротив доносилась увертюра к «Травиате». Мариано позвонил еще раз. Где-то над головой заскрипели жалюзи, и какой-то бородач с круглым, широким лицом гаркнул баритоном:
— Да иду же, черт побери! Это вы, доктор?
— Да, извините, — смешался Мариано. — Я думал, вы не слышите.
— Сейчас иду.
Мариано зябко сунул руки в карманы и, переминаясь с ноги на ногу, огляделся вокруг. Однако не холод, а какое-то иное чувство, от которого он старался избавиться, заставляло его поеживаться и втягивать голову в плечи. Наконец в подъезде сверкнула полоска света, и на пороге, подняв приветственно руку, появился Бербенни, фигура которого чем-то напоминала библейского патриарха с иллюстраций Доре.
— Дорогой друг! — воскликнул Бербенни и распахнул объятия, словно собираясь заключить в них Мариано, но на самом деле не двигаясь с места. — Извините, что я принимаю вас так поздно, но день мой расписан до минуты.
С этими словами он широким жестом пригласил доктора в дом.
— Это вы должны извинить меня, — возразил Мариано, слегка поклонившись и бочком протискиваясь в дверь. — Я ни за что не стал бы утруждать вас своими делами.
— Не только вашими, — улыбнулся Бербенни, — а и нашей общей знакомой. Не так ли?
— Да, — пробормотал, краснея, Мариано.
— А значит, и моими.
С подчеркнутой любезностью Бербенни пропустил гостя в подъезд и повел его по лестнице.
— А не перейти ли нам на «ты»? — спросил он ни с того ни с сего, останавливаясь у коринфской капители, упиравшейся в площадку бельэтажа. — Думаю, что наша общая знакомая была бы этому только рада.
— Спасибо, — кивнул Мариано. — Для меня это большая честь.
— Ну вот еще! — возразил Бербенни, продолжая подниматься по лестнице. — Разве мы не коллеги? Я только старше, но ничем не лучше тебя.
— Ты отлично знаешь, что это не так, — ответил, слегка запыхавшись, Мариано.
Так они добрались до третьего этажа. Распахнутая дверь вела в прихожую с неоклассическими колоннами, поражавшую блеском зеркал и огнями светильников.
— Прошу, — торжественно провозгласил Бербенни, словно представляя Мариано ко двору.
Положение, достигнутое доктором Бербенни за сорок лет его карьеры, не нуждалось в каких-либо эпитетах. Это было «положение», и все. «При моем положении», — говорил он жене. А она, стоя как-то вечером у окна и глядя на него глазами, еще не утратившими блеска, несмотря на морщинки в уголках, сказала: «Чего тебе еще требовать от жизни при твоем положении?» «Да ничего», — ответил он с печальной гордостью, как бы склоняясь перед очевидностью. Бербенни оставалось разве привыкать требовать все меньше и меньше и наконец вовсе ничего не требовать, уподобившись пациентам, которым ему приходилось закрывать после смерти глаза. Благодаря его «положению» жизнь представлялась доктору торжественным закатом, уже омраченным предвечерними тенями, но еще полными сияния и красок, тем закатом, которым он несколько лет назад наслаждался на океанском лайнере в компании одной молоденькой дипломантки. Когда-то он любил думать о прожитых годах, радуясь своему «положению», теперь же воспоминания рождали печальные мысли о том, что рано или поздно с ним придется проститься. Тогда он старался утешиться размышлениями о других, о тех, кто состарился, так и не достигнув «положения». Наблюдая из окна кабинета за пенсионерами, игравшими в бочче, он думал: как-то они себя чувствуют в своей безвестности? При встрече с кем-нибудь из сверстников он радовался различию в их «положении». Но однажды его собственный сын нанес ему тяжелый удар, заявив в ответ на призывы родных пойти по стопам отца, что не видит причин для радости в отцовском «положении». Бербенни пустился было в объяснения, но неловкость, которую он при этом испытывал, оказалась сильнее разочарования, и в конце концов он отказался от всяких попыток переубедить сына.