Летя, Павел глядел вниз и видел качающийся из стороны в сторону город. Свой город, дымный и беспокойный. Круг стадиона. Бетонные кирпичи многоэтажек. Суета авто.
Поле его зрения стало сужаться: весь город, центр, красная чья-то крыша.
Она подпрыгнула и обернулась зеленым пятном. Чистое, яркое, словно глазок на крыле пойманной бабочки… Она снится, снится…
Или он сам пригрезился летящей бабочке?
3
Оставаться не было никакого смысла, он только мешал. Выходя, Иван Васильевич стянул маску и сунул ее в карман. Потом оправил халат, запахнув его так, чтобы не было видно мелких красных пятнышек, клюквинок, брошенных на снега.
Спустился вниз.
Тихие, словно бы уменьшившиеся в размере, в коридоре слонялись больные. Ясно — уже пронюхали, уже сработали каналы связи. Провезли судки с обедом — запахло мясом. Горло его дернулось. И по-прежнему тряслись губы, не все, а самые твердые, самые острые их краешки.
Иван Васильевич попытался вернуть прежнее свое лицо. Он приказал: «Онемейте, губы! Онемейте же, черт вас возьми!» Он требовал это до тех пор, пока не стало казаться, что лицо его теперь пластмассовое, будто мыльница. Тогда он пошел коридором и на ходу велел губам чуть улыбнуться. Губы послушались, но улыбка — он чувствовал это — была жалкая. Так, гримаса… Нужно успокоиться, покурить. Он подошел к курильщикам, торчавшим у коридорного приоткрытого окна, и попросил сигаретку. Ему с быстрой услужливостью дали портсигар, с серебряным барбосом на крышке. Хм! Собака делает стойку по взлетевшим птицам. «Приглашаю осенью в лес…» А ведь ощутил он, когда это вошло, увидел тень, дымку… Тень опасения?..
Иван Васильевич взял сигарету, размял, воткнул в рот. Губы обрадованно ухватились и защемили ее.
Иван Васильевич чиркал, ломал спички. Дрянные? Нет, руки дрожат, пальцы тоже. Он смотрел на них укоризненно — хорошо, что он не хирург, не обязан резать.
Нет, хирургом бы он не стал, это такая работа. Адова! У него из рук взяли спички, чиркнули и поднесли. Он сунул конец сигареты в пламя и потянул в себя.
— Ну, как Павлушка? — спросил один длинный и черный, похожий на Грегори Пека. Даже странно — Грегори Пек? Почему Грегори Пек?
Черт побери, при чем здесь Грегори Пек? Но надо было отвечать, а голос путался где-то в голосовых связках. Иван Васильевич поднял ладонь и подержал ее, качая туда-сюда, словно взвешивая что-то. Все дружно закивали, поняли, мол. Умный понимает с намека… «А я вот ничего здесь не понимаю», — хотелось пожаловаться ему.
Он, кажется, не дурак, ну и опыт, а ничего не понимает в данном случае, не может понять. Все было сделано на высшем уровне, и все не удалось. Если бы там, за прихлопнутой дверью, произошло чудо (его стараются сотворить, из кожи вон лезут), он бы и его не понял. Принял, но не понял.
Почему он, видавший разные виды, дошел до смятения?.. Засуетился?
Его выставили… Анна Николаевна подняла над столом свое острое, сильное лицо и крикнула:
— Проваливай-ка отсюда, любезный! Пошел!
Он ушел. Вот какое дело: Павел жил бы и с кавернами. Еще год или два. Потом каверны стали бы очагами. А лет этак через пять — десять, глядишь, Герасимов перешел бы в разряд практически здоровых.
4
Иван Васильевич смотрел вниз. Он видел на снегу темные фигуры, женщину в свекольном балахончике и Жохова, прячущего низ лица в высоко намотанный шарф.
А, эти к Павлу…
Странно, почему они не в вестибюле?.. Не в тепле?.. И вообще — для чего человек создает себе дополнительные неудобства?.. В чем смысл?
Теперь женщина сидела на скамье, длинной и снежной. (На другом конце скамьи прыгали воробьи.)
Жохов, ссутулясь в своей неизносимой зеленой телогрейке, ходит взад и вперед по аллее и уже протоптал черную дорожку в мокром снеге.
Он ходил и ходил взад-вперед, шатался как маятник. Этим раздражал. «Тебе-то что? Шел бы домой!» — рассердился Иван Васильевич. Но и Жохов, и женщина в модном балахончике (врач узнал в ней Катю) упрямо ждали. Что он им скажет? Как объяснит нежданную слабость сердца Павла? Хоть бы помог строфантин. «Помоги…» — просил он. А вон и другие — старик и тот длинный художник.
Иван Васильевич ощущал мозговое бессилие.