Он лежал, и ему было стыдно этого. Чтобы разогнать свое неудобство и стыд, Павел улыбался всем и просил оставить ему что-нибудь вкусненькое от обеда. Главное, побольше. Но горло перехватывало, дыхание теснило.
Его везли длинным коридором, мимо многих дверей. Он видел всюду знакомые лица. Они уходили назад, таяли, исчезали. Ему хотелось вскочить и удрать к ним.
Эх, врезать бы отсюда! Такое бывает — изредка. За Сергеем Кошиным, верзилой, сбежавшим осенью в одних кальсонах, сестры визгливо гнались до автобусной остановки. А сейчас он здоров, и Павел с ним лично знаком.
Он впился пальцами в трубчатую раму тележки. Напряг руки — полегчало. Тогда он расслабил свое тело. Его подняли на лифте на четвертый этаж и повезли дальше. И ему стала ясна роль полосы дюраля, прибитой к стенам — чтобы не портить штукатурку ударами тележки.
— Слезай, приехали, — сказали ему.
2
Павел разделся по короткой команде и стоял голый перед белыми, как гусыни, женщинами. Они глядели поверх повязок разными глазами. Ему было стыдно, и это приглушало страх. Начиналась визгливая женская суета.
— Закись, закись где?.. Нету, кончилась? Есть? (Голоса стукали по ушам. Стихли.)
Теперь густым йодом ему мазали правый бок. Он ежился от холодной его шипучести, покрывался пупырышками, мелко дрожал. Он глядел только в окно.
Там было хорошо.
На зеленокорые ветки тополя, будто пухом, обросшие пурпурными рефлексами, были нанизаны воробьи. Чивиликая, они говорили о чем-то воробьином.
Ему до смерти хотелось туда, за окно.
Эх, быть бы воробьем, малой птицей! Сидел бы, пощипывая перья, а там взлетел по причине того, что из больничного широкого окна смотрел на него кто-то белый.
Полетел бы — свободный — и летел все выше и выше в дневное небо, в ночное, в звездное… Летел бы в нем вечно…
Сам между тем что-то говорил. Он прислушался к словам, лезущим из него автоматически, и услышал:
— …Погода хорошая… Воробьи сидят…
Его не слушали. В операционной не было крикливых сестер, а тишина и бормотанье какого-то механизма.
…— бу-бу-пыть… бу-бу-пыть, — говорил он.
А в Павле все ныло, стонало, будто уходило что-то. Уходила любимая — навсегда — больше не вернется.
Идет от него легкой, гордой походкой, становится меньше, меньше. Нет ее следов на городских знакомых асфальтах. Он хочет крикнуть: «Постой! Я не могу без тебя!» — и не смеет крикнуть. И эта хмарь ушла от него. По кафелю стен ходили инструментальные яркие отблески.
Павла уложили на гладкое, холодное, полотенцами привязали руки.
Было страшно терять свободу владенья руками. Хотелось биться, вскочить. Он смирил себя. Принудил лицо улыбаться.
Подошли спокойные люди в масках. Много их. Окружили. У одного поверх марли глаза были наборные — тонкой инкрустации.
А, Иван Васильевич! Это — хорошо.
— Вы не трусите? — спросил он.
«Не трушу? Еще как страшно-то, — думал Павел. — Но мой отец воевал, рисковал каждый час, и не смертью, смерть — пустяки, рисковал муками ее. Отец бы не испугался, сказал что-нибудь бодрое и смелое. Или промолчал? Нет, даже он, молчун, сказал бы что-нибудь». И Павел сказал:
— Приглашаю вас в лес осенью…
Необычные глаза придвинулись, расширились, а Павел зажмурился. Снова посмотрел. Теперь другое лицо — женское. Серые глаза, твердые, холодные. В них есть что-то от тяжелого, немигающего взгляда пернатого хищника. Нет, здесь стекло, окуляры, четкость решений. Словом, техника!
— Здравствуйте, Анна Николаевна.
— Помолчи, любезный.
Ладно, будем молчать.
…Приложили к лицу маску. Запахло резиной — гнусно. Ему говорили: «Дышите носом, носом дышать. Считайте. Раз-два… Ну!» Павел стал дышать и захлебываться.
Река мерзкой гадости шумно обрушилась сверху, свалила его, вливается в нос, рот. На мгновение Павел увидел себя со стороны — громадный, неподвижный, высеченный из шершавого камня. Следы резца видны, царапины…
На огромном фоне зеленого неба расплавленный поток лился в его каменную гортань. Тотчас же, ощутимо и ярко, во всех самых малых подробностях увидел он летящих журавлей — с их напряженными, вытянутыми шеями, с вытянутыми ногами и сжатыми пальцами. Он был с ними, был среди них. Он так же сильно, так же упорно работал крыльями. Ветер поскрипывал в его плотных, широких перьях и щекотал грудные мелкие перышки.