Чужанин хлебал красивый чай. Поднимал стакан, рассматривал его на просвет; гудел:
— Хорошо у тебя, старик, и без математики. Приплывешь в твой тихий омут, пошевелишь жабрами, и приходит успокоение. И вообще жить хорошо — тепло, уютно, дети не орут.
Или заговаривал о женщинах. Он находил, что для работы успех у женщин убийственен, что огорчений в десять раз больше, чем приятного. Говорил без злости, но и радости не было в его голосе.
— В общем, хорошо, что ты не сердцеед, — говорил он. — Ты сберег силы. Ты долго еще будешь молодой и женишься. Или тетка женит. Если бы я женился сейчас, то взял бы девочку восемнадцати лет и сам воспитал бы ее.
«Разные мы, разные, — думал Павел. — И кровообращение непохоже, и будто его сердце гонит кровь в левую сторону, а мое наоборот».
А еще за словами Чуха ощущал Павел утомительные сложности.
— Я никогда не женюсь, — сказал он.
— Это неверно, — возражал Чух. — Без жены в хозяйстве не обойдешься.
Он откидывался в кресле, вытягивал ноги. Или подзывал Джека, тихонько дуя ему в нос. Джек то отворачивался, то хватал его нос губами.
— Вы, Леша, не резвитесь, — предупреждала тетка. — Был один гражданин и любил дуть в носы собакам. Увидит и тотчас дунет. Предупреждали его, он же дул, и ничего с ним не случалось. И такой отчаянный стал, никакой собаки не боялся. Цепным псам в носы дул. Бывало, определит длину цепи, сядет на корточки и дует-дует. Такое было его хобби. Но однажды приходит он к знакомым, и встречает его собачка-рукавичка, беленькая, мяконькая. Взял он ее к себе на колени и сидит, разговаривает. И так, меж двух слов, нагнулся и по привычке дунул ей в нос. А та хвать его! Верите ли, как бритвой срезала. Шум поднялся страшный. Одни собаке всовывают палец в горло, чтобы кончик носа получить непереваренным и пришить, другие касторку советуют. А он — как столб. Прижал к лицу платок и не шевелится и вроде бы не дышит. И вдруг говорит тихо: «Не нужно касторки, это пришло возмездие».
— Ну, ладно, не буду дуть, не буду.
И Чужанин просил еще чаю. Затем рассказывал что-нибудь научное — о выработке в себе новой восприимчивости, о невидимых силах, о гамма-лучах и прочее. И виделся себе в это время — со стороны — ракетой крупных габаритов, ворвавшейся в атмосферу маленькой зеленой планетки. Но спохватывался:
— Ого, десять. Я пошел, старик, — говорил он, поднимаясь. — Забегу к тебе на днях. И ты иди ко мне запросто — вечерок убить.
— Спасибо.
— Приходи. И не забывай сегодняшнего разговора, думай о незримых силах: их, их мы должны отражать.
Он уходил, стукая дверями, затем калиткой. Джек гавкал на этот стук — один раз — и, поставив лапы на подоконник, слушал окно, определяя, не ходит ли по двору чужой.
Никто не ходил. Тогда Джек пил воду и шел к лежанке.
Тетка копошилась в кухне, постукивала ножиком, делала на завтра заготовки: крошила лук в подсолнечное масло, замачивала сельдь, чистила картофель. А Павел садился за стол и думал о невидимых силах. Но быстро оставлял их: были другие заботы.
Иное смущало Павла: совершенство? Как его достичь? Он не знал. Конечно, были прощупанные решения («Нарисуй раз сто, так и будет просто»), закон концентрации и т. д. Но эти советы не решали полностью вопроса производства вещей добротных, которые единственно оправдывают существование художника.
Теперь, после всех прощупываний и проб, Павел был уверен в своей воле. Знал, что может сжаться до остроты клина — и вонзиться. Сил и уменья хватит. Значит, вопрос ставился иным ребром: есть ли у него достаточная мера таланта или хотя бы его основные составляющие.
Павел знал современные работы и видел их уровень — он стоял высоко.
2
Как-то вечером Павел перелистывал томик Пришвина. С ним у Павла были сложные отношения. В двадцать лет он находил Пришвина микроскопистом, художником малого угла этого мира. Теперь же, приобретя опыт, видел Пришвина резко укрупнившимся. Ранее он любил его большие вещи, а теперь интересовался мелкими. В этих ювелирно сделанных штучках слова были спрессованы подобно звездному веществу перед взрывом. (Павлу вспоминались рассказы Чуха о квазаре.)