— Тяжела ты, шапка Мономаха, — твердил он. — Тяжела!
Павел слушал и морщился. Не словам, а запаху — Никин охранял свои ботинки от сырости рыбьим жиром. Говорил: «Лучшее средство». Но воняло отчаянно.
Сидел он долго, пил чай и повествовал, как укреплялся водолечением: месяц жил в деревне и каждое утро бегал на реку, окунался.
Окреп удивительно, даже астма прошла (он мигал тетке). Еще говорил, что жизнь увидел только сейчас, на пенсии, когда и работа, и дети руки развязали. Но есть и отрицательный момент — вдов и некому мазать поясницу скипидаром. Затем вытащил из кармана бумажку, отставя на вытянутую руку, читал Павлу: «Приказываем также, чтобы никто из живописцев-художников не осмеливался в работах, которые обещал исполнить золотом, серебром и определенными красками, полуценное золото употреблять вместо чистого, олово вместо серебра, немецкую лазурь вместо ультрамарина, голубую или индиго вместо лазури, красную землю или сурик вместо киновари; и кто подделает указанные вещи, за каждый раз наказывается и штрафуется на десять лир».
— Это, Паша, 1335 год, институт живописцев города Сиены. Вот была забота о качестве.
Часов в одиннадцать вечера тетка начала зевать, Никин заторопился, и Павел пошел провожать его до остановки.
Всю дорогу Никин просил жалеть тетку.
— Года ее немалые, надо оберегать хорошего человека, — говорил Никин.
— Хорошо-хорошо, ладно-ладно, — ворчал Павел.
Проводив Никина, он возвращался неторопливо.
Влажный ветер качал древесные макушки, качал фонари. Павлу думалось, что сделано им немало в этот день. И все-таки он жалел вечер, ушедший на разговоры. Вечерами он всегда был бодрее, чем утром, оттого и засиживался часов до двух. Каждый раз к нему врывалась тетка. И сегодня, в голубом люминесцентном свете, он показался ей особенно синим, особенно острым был его нос.
Она замахала руками, грозилась сжечь кисти, выбросить краски. Потом поставила табурет, кряхтя, влезла и вывернула пробки.
Павел лег, но засыпалось ему трудно. Он ворочался в кровати, а мимо шла ночь с ночными звуками. Павел шептал: «Засну, засну» — и не засыпал. Тогда посидел налегке, чтобы озябнуть и уснуть.
Ночной холод из форточки лез в майку. Пришел Джек. Он лег у Павловых ног, грел их.
Такими вот ночами, когда покойно думалось, все дозревала мысль Павла о двух стихиях, городе и природе.
1
Идея выразить отношения двух стихий, старую их вражду и новую, примеченную Павлом дружбу, требовала особой живописной манеры и цветовой гаммы. Искать, нащупать их можно лишь ежедневной работой над этюдами.
Начал Павел с покупки хорошего длинного плаща и резиновых сапог. В них свободно входила нога, одетая даже в три носка.
Так Павел отгородился от осенней непогоды. Затем стал приучать себя к ежедневному писанию трех этюдов. Здесь был расчет, что один из трех обязательно выйдет удачным. И другое: один этюд в день — это очень хорошо, а три удлиняли жизнь Павла по меньшей мере вдвое или втрое.
— Вот, — говорил он как-то Чуху. — Попыхтим еще и введем математику в искусство.
За окном была чернота пасмурного вечера, на столе — варенье из красной смородины.
Чужанин хмыкнул и глянул на Павла поверх очков: он был от рождения расчетчик, как бывают от рождения поэты и научной карьеры люди. Он любил и умел рассчитывать. Например, он просчитал когда-то семейную жизнь, выбрал ранний брак и не раскаивался в этом. Даже весьма ненадежная система «картина-зритель» была ему послушна. На днях он сказал Павлу:
— Сейчас я размышляю над своей манерой в живописи: чувствую, приелся зрителю. А у меня такие соображения. Мы не гении, и значит, впереди нас должен идти кто-то сверхмощный, все силы тратя на разрыв традиции. Смертник, камикадзе! Новый Ван Гог! Он и рожден для этого. Затем приходим мы и занимаем плацдарм. Сейчас я ищу такого смертника.
Но вечерами Чужанин предпочитал отдых от мозговой работы. Именно вечерами ему нравился Павел — своей болтовней и дураковатой схемой мозговых связей.
И Павлу тоже нравился вечерний Чух.
— Старик, математику давно в искусство всовывают, но расчет сверхсложен и критерии неясны… Да и математика у тебя, наверное, какая-нибудь своя.