Зашла жена, постояла, спросила:
— Чего это ты на Ивана так крикнул? Я даже испугалась. И Семен Климов — чего он не так сделал? Его ж сожгли. — Он не отвечал, не поворачивал головы. — Я его велела накормить, сидит в людской, брагу пьет. Но я не за тем — хочу в Ковель съездить, к сестре. Тебе ничего там не надо?
— Нет.
— Может, принести чего?
— Квасу бы…
— Ты ж знаешь, что мы ваш квас не варим, не пьем. Это покойный твой Тишка-повар умел квас делать русский. Хочешь браги?
— Нет…
— Хочу в Ковеле бархату купить, желтое платье, дать отделать по вороту. Тебе оно нравится?
— Что?
— То, что я надевала, когда Казимир Хмелевский, пан львовский, к нам приезжал. Помнишь? Надо свечи велеть зажечь… Ну я поеду завтра пораньше, приеду к пятнице. Хорошо?
— Да, да…
Она ушла, где-то во дворе молодо рассмеялись женщины-служанки, где-то стучала телега на железном ходу, покрикивал возчик, мелькнула на вечерней заре тень крылатая — ворона пролетела, и опять — рассмеялись во дворе люди — сидели, верно, на завалинке и на ступенях крыльца, а вечер был светлый, теплый и нежный. Все это было так просто, хорошо и понятно, кроме песчинки крохотной со звезд, которую никому не дано вынуть или увидеть. Но она была. Может быть, старец Александр ее вынет? Или хоть отсрочит это. Одна надежда на его приезд. Если Иван поторопился, то завтра к вечеру, нет, к обеду может его привезти. Надо лежать и ждать.
Спать теперь было бессмысленно — мало времени осталось. Теперь надо было доделать все, что не успел, откладывал или не желал делать раньше, когда болел или был здоров, когда на земле жил. А сейчас он был уже не на земле и не на небе, он сам не понимал где, это не имело названия на человеческом языке. Он плыл, лежа на спине, избегая, как мог, камней на шивере, на порогах, камней-мыслей, и, отдаваясь течению, следил только за ощущениями-воспоминаниями, которые медленно плыли в облаках прошлого над головой. Так он плыл когда-то на плоту с плотогонами по Каме, сплавлялся вниз к Волге. Это было после взятия Казани, когда его оставили замирять черемисов в Заволжье на целый год, а весной по половодью они спускались вниз на ладьях вместе с плотами леса для укрепления стен Свияжска. От молодости и силы все тогда казалось преодолимым, радостным и интересным.
Он закрыл глаза и ощутил холод половодной дикой реки с лоскутами снега на обтаявших берегах, и шум воды, и бесконечные ельники на буграх, и закат — слюдяной, тоже дикий, как тягучий гнусаво-тоскливый напев плотовщиков-черемисов, которые ворочали весла-рули на носу и на корме плота. Бревна были связаны вязками из тальниковых прутьев и лыка, и от свежесодранной коры горчило во рту, а в ящике с песком Васька варил на костерочке кулеш — кашу с уткой, которую сам убил из лука в камышах. С едой тогда было плохо, и с одеждой тоже — за осень и зиму они обносились донельзя. Тогда царь Иван любил его. Тогда он мог хоть каждый день идти на бой спокойно — верил, что смерти для него нет. Не головой, а всем телом, нутром спокойно ощущал, как ощущают это деревья, цветы, птицы. Они никогда не думают об этом, потому что они — это сама жизнь и есть. И дети тоже не думают, ничего не боятся. Дети главное чувствуют.
…Под Коломной был смотр ополчения, и отец впервые его взял, было ему тогда лет восемь; там и других много собралось мальчишек, серьезных в час, когда смотрели они с бугра и на дерево забравшись, как отцы их, военачальники, выводят своих воинов и проходят строем конным перед царским воеводой Большого полка князем Овчиной-Телепневым-Оболенским. Андрей не влез на ветлу смотреть: ему отец, как и сыну князя Ивана Кубенского[234] Федьке, поручил стоять с конями свиты, со стременными в седлах, верхами, и они гордились этим и были молчаливы и тихи. Был день летний, безоблачный, желтоватая пыль от проходящих сотен замутняла даль. Чем-то не понравились воеводе Оболенскому воины ополчения князя Кубенского, и он вызвал его и кричал на все поле, а Иван Кубенский стоял потупившись, красный и опозоренный, и не смел слова возразить. Андрей оглянулся на его сына Федьку и отвел взгляд: Федька сидел в седле так же прямо, но побелел, сжал дрожащие губы, и глаза его были полны слез.